Бахыт Кенжеев - Послания
«Скучай, скучай, водица ледяная по реченьке, текущей без забот…»
Скучай, скучай, водица ледяная, по реченьке,
текущей без забот.
Грек, мой сосед, гармонии не зная,
по вечерам анисовую пьёт.
Владелец странной лавки по дороге в аптеку,
для кого содержит он
свой пантеон? Кому сегодня боги
(читай: Арахна, Марсий, Актеон)
нужны? Как хлипки эти малолетки, как трогательна
эта нагота!
Не мрамор, нет, старательные слепки,
в телесный цвет раскрашены… И та
охотница, которая бежала сквозь лес ореховый,
оленям бедным вслед,
и тот, хромой друг жаркого металла,
и те, кого в природе больше нет, —
малы, что запонки, и, как младенцы, зябки, —
в краях, где крот базальта не грызёт,
лишь гипсовый Гадес в собачьей шапке,
смеясь, вдыхает царственный азот.
«И забывчив я стал, и не слишком толков…»
И забывчив я стал, и не слишком толков,
только помню: не плачь, не жалей,
пронеси поскорее хмельных облаков
над печальной отчизной моей
и поставь мне вина голубого на стол,
чтобы я, от судьбы вдалеке,
в воскресенье проснулся под южным крестом
в невеликом одном городке,
дожидался рассвета и вскрикивал: «Вон
первый луч!» Чтобы плыл вместо слов
угловатый, седеющий перезвон
католических колоколов.
Разве даром небесный меня казначей
на булыжную площадь зовёт
перед храмом, где нищий, лишенный очей,
малоросскую песню поёт?
«…что же встретится мне в переулках сухих, допотопных?..»
Ю. К.
…что же встретится мне в переулках сухих, допотопных?
То ли скрученный лист, недоправленный мой черновик,
то ли друг-истопник, сочиняющий свой пятистопник,
нечто вроде «я памятник так себе и не воздвиг»?
Что услышится мне? Вероятно, эолова арфа
(как напыщенно! Попросту – мартовский ветер в щелях
деревянных заборов насвистывает от азарта
и свободы). И Молоха перебивает Аллах —
в четверть голоса. Давнее время. Ещё им
не скликать свои рати, твердя: «стала жизнь веселей»
и суля беспроцентный заём безымянным героям
электронных торгов, гор чеченских, ливанских полей…
Хорошо. Обветшалым мехам не поможет заплатка,
да и рожь на булыжнике не прорастает. Итак:
декаденты мои, как вам было печально и сладко
до войны! Как сквозь благоуханный табак
рассуждалось о вечном, о царстве Любви и Софии!
Не смешно. Я ведь тоже успел позабыть, идиот,
что чернеют весною снега, что на каждой стихии
человек – сами знаете кто и куда, ослеплённый, бредёт.
«Устал, и сердце меньше мечется. Ещё и крокус не пророс…»
Устал, и сердце меньше мечется. Ещё и крокус не пророс,
ещё морковным соком лечится весенний авитаминоз,
но стоит в предрассветной панике вообразить грядущий год,
где дудка квантовой механики над белокаменной плывёт —
легко работать на свободе ей, охватывая наугад
опустошающей мелодией кинотеатр и детский сад,
игорный дом и дом терпимости, музей, таверну и собор —
знать, наступило время вымести отживший мир,
постылый сор —
и жалко, жалко той скамеечки с подстеленной газетой «Труд»,
где мы, целуясь неумеючи, печалились, что не берут
ни в космонавты, ни в поэты нас, и, обнимаясь без затей,
играли в мартовскую преданность нехитрой юности своей —
пальто на вате, щука в заводи, льняная ткань,
простейший крой —
лишь позабытый звездоплаватель кружит над тёмною землёй.
«Один гражданин прям, а другой горбат…»
Один гражданин прям, а другой горбат,
один почти Магомет, а другой юрод,
но по тому и другому равно скорбят,
когда он камнем уходит во глубь океанских вод,
и снова, бросая нехитрые взгляды вниз,
где ладит охотник перья к концу стрелы,
трёхклинным отрядом утки летят в Белиз —
их хрупкие кости легки, а глаза круглы.
Один не спешит, а другому и звезды – блицтурнир
в сорок девять досок, сигарный чад,
но зависти нет к двуногим у серых птиц,
которые в небе, чтоб силы сберечь, молчат.
Когда бы отпала нужда выходить на связь,
как вольно бы жил разведчик в чужой стране!
И я помолчу, проигрывая, смеясь
над той бесконечной, что больше не снится мне.
«Заснул барсук, вздыхает кочет…»
Заснул барсук, вздыхает кочет,
во глубине воздушных руд
среди мерцанья белых точек
планеты синие плывут.
А на земле, на плоском блюде,
под волчий вой и кошкин мяв
спят одноразовые люди,
тюфяк соломенный примяв.
Один не дремлет стенька разин,
не пьющий спирта из горла,
поскольку свет шарообразен
и вся вселенная кругла.
Тончайший ум, отменный практик,
к дворянам он жестокосерд,
но в отношении галактик
неукоснительный эксперт.
Движимый нравственным законом
сквозь жизнь уверенно течёт,
в небесное вплывая лоно,
как некий древний звездочёт,
и шлёт ему святой георгий
привет со страшной высоты,
и замирает он в восторге:
аз есмь – конечно есть и ты!
Храпят бойцы, от ран страдая,
луна кровавая встаёт.
Цветёт рябина молодая
по берегам стерляжьих вод.
А мы, тоскуя от невроза,
не любим ратного труда
и благодарственные слёзы
лить разучились навсегда.
«…как чернеет на воздухе городском серебро невысокой пробы…»
…как чернеет на воздухе городском серебро невысокой пробы
и алеет грубый кумач на недорогих гробах —
так настенное зеркало с трещиной слишком громоздко, чтобы
уместиться в помойный бак.
Говорят, отражения – от рождения – где-то копятся,
перепутаны правое с левым и с низом верх.
Зря ли жизнь, несравненная тварь, семенит, торопится,
задыхаясь – поспеть на прощальный свой фейерверк
(или просто салют, по-нашему). Только в речную воду
не заглядывай – утечёт, ни почина нет у неё, ни конца.
Хочешь выбросить зеркало – надо его разбить молотком,
с исподу,
чтоб ненароком не увидеть собственного лица.
«Витязь, витязь, что же ты напрасно замер на скрещении дорог?..»
Витязь, витязь, что же ты напрасно замер на скрещении дорог?
Сахар, соль, подсолнечное масло, плавленый сырок.
Фляжка с вмятиной, щербатый носик чайника,
о Ленине рассказ.
Град, где содержимое авосек выставлено напоказ.
Город алый, где даётся даром ткань – х/б, б/у – стиха,
и летят, и тлеют по бульварам рыжих листьев вороха,
и восходят ввысь, клубами дыма охватив Стромынку
и Арбат.
Ну конечно, неисповедимы. Кто же спорит, брат.
«А вы, в треволненьях грядущего дня, возьмётесь ли вы умереть за меня?..»
«А вы, в треволненьях грядущего дня,
возьмётесь ли вы умереть за меня?»
Он щёлкнул по чаше – запело стекло.
Неслышно кровавое солнце плыло.
И ласточка в небе пылала, легка,
но Симон смолчал, и смутился Лука.
Один Иегуда (не брат, а другой)
сказал, что пойдёт ради вести благой
на крест. Снятся мёртвому сны о живом,
шепнул – и утёрся льняным рукавом.
И если хамсин, словно выцветший дым,
к утру обволакивал Иерусалим, —
печёную рыбу, пустые рабы, мы ели, и грубые ели хлебы,
чуть слышно читали четвёртый псалом,
вступая в заброшенный храм сквозь пролом, —
молились солдаты мечу и копью,
мурлыкали ветхую песню свою,
доспехами тусклыми страшно звеня…
Возьмётесь ли вы умереть за меня?
Продрогла земля, но теплы небеса,
тугие, огромные, как паруса,
и плотный их холст так прозрачен, смотри, —
как мыльный пузырь с кораблями внутри,
как радуга, радость всем нам, дуракам,
спешащий к иным, да, к иным облакам.
И ангелу ангел: ну что ты забыл
внизу? Ты и там погибать не любил.
И в клюве стервятник воды дождевой
приносит распятому вниз головой.
«Человек не хочет стать стариком…»
Человек не хочет стать стариком,
что бы там ни решил небесный обком
или крылатый путин под конец затяжных оваций.
Хотя умирать, в конечном итоге, никто не прочь,
то есть босым и простоволосым вступать во всеобщую ночь,
которая ожидает всякого, как уверял Гораций.
Так писатель шишкин, что никогда в карман
не полезет за словом, назвал свой ранний роман —
действие происходит в Твери, герой бы отдал полцарства
за очищение совести. Провинциальный быт.
Золотой девятнадцатый. Император ещё не убит.
Генеральша Н. брезгливо разглядывает швейцарца.
Но и житель Женевы не хочет стариться, помещать
(если кто-то неведомый на приказе изобразил печать)
своё белое тело в прижизненный ветхий гроб, что в карцер.
Смерть приходит внезапно. Черна её нагота.
Перочинный нож, гвардия Папы, таинственные счета.
Что ещё нам известно о нём, швейцарце?
«Небесные окна потухли…»