Владимир Набоков - Стихотворения
316. «Когда я по лестнице алмазной…»{*}
Когда я по лестнице алмазной
поднимусь из жизни на райский порог,
за плечом, к дубине легко привязан,
будет заплатанный узелок.
Узнаю: ключи, кожаный пояс,
медную плешь Петра у ворот.
Он заметит: я что-то принес с собою —
и остановит, не отопрет.
«Апостол, — скажу я, — пропусти мя!..»
Перед ним развяжу я узел свой:
два-три заката, женское имя
и темная горсточка земли родной…
Он поводит строго бровью седою,
но на ладони каждый изгиб
пахнет еще гефсиманской росою
и чешуей иорданских рыб.
И потому-то без трепета, без грусти
приду я, зная, что, звякнув ключом,
он улыбнется и меня пропустит,
в рай пропустит с моим узелком.
317. «О, как ты рвешься в путь крылатый…»{*}
О, как ты рвешься в путь крылатый,
безумная душа моя,
из самой солнечной палаты
в больнице светлой бытия!
И, бредя о крутом полете,
как топчешься, как бьешься ты
в горячечной рубашке плоти,
в тоске телесной тесноты!
Иль, тихая, в безумье тонком
гудишь-звенишь сама с собой,
вообразив себя ребенком,
сосною, соловьем, совой.
Поверь же соловьям и совам,
терпи, самообман любя, —
смерть громыхнет тугим засовом
и в вечность выпустит тебя.
318. ГРОЗА{*}
Стоишь ли, смотришь ли с балкона,
деревья ветер гнет и сам
шалеет от игры, от звона
с размаху хлопающих рам.
Клубятся дымы дождевые
по заблиставшей мостовой
и над промокшею впервые
зелено-яблочной листвой.
От плеска слепну: ливень, снег ли,
не знаю. Громовой удар,
как будто в огненные кегли
чугунный прокатился шар.
Уходят боги, громыхая,
стихает горняя игра,
и вот вся улица пустая —
лист озаренный серебра.
И с неба липою пахнуло
из первой ямки голубой,
и влажно в памяти скользнуло,
как мы бежали раз с тобой:
твой лепет, завитки сырые,
лучи смеющихся ресниц.
Наш зонтик, капли золотые
на кончиках раскрытых спиц…
319. ВСТРЕЧА{*}
И странной близостью закованный…
Тоска, и тайна, и услада…
Как бы из зыбкой черноты
медлительного маскарада
на смутный мост явилась ты.
И ночь текла, и плыли молча
в ее атласные струи
той черной маски профиль волчий
и губы нежные твои.
И под каштаны, вдоль канала,
прошла ты, искоса маня;
и что душа в тебе узнала,
чем волновала ты меня?
Иль в нежности твоей минутной,
в минутном повороте плеч
переживал я очерк смутный
других — неповторимых — встреч?
И романтическая жалость
тебя, быть может, привела
понять, какая задрожала
стихи пронзившая стрела?
Я ничего не знаю. Странно
трепещет стих, и в нем — стрела…
Быть может, необманной, жданной
ты, безымянная, была?
Но недоплаканная горесть
наш замутила звездный час.
Вернулась в ночь двойная прорезь
твоих — непросиявших — глаз…
Надолго ли? Навек?.. Далече
брожу и вслушиваюсь я
в движенье звезд над нашей встречей…
И если ты — судьба моя…
Тоска, и тайна, и услада,
и словно дальняя мольба…
Еще душе скитаться надо.
Но если ты — моя судьба…
320. ПЕСНЯ{*}
Верь: вернутся на родину все —
вера ясная, крепкая: с севера
лыжи неслышные, с юга
ночная фелюга.
Песня спасет нас.
Проулками в гору
шел я, в тяжелую шел темноту,
чуждый всему — и крутому узору
черных платанов, и дальнему спору
волн, и кабацким шарманкам в порту.
Ветер прошел по листам искривленным,
ветер, мой пьяный и горестный брат,
и вдруг затих под окном озаренным:
ночь, ночь — и янтарный квадрат.
Кто-то была та, чей голос горящий
русскою песней гремел за окном?
В сумраке видел я отблеск горящий,
слушал ее под поющим окном.
Как распевала она! Проплывало
сердце ее в лучезарных струях,
Как тосковала,
как распевала,
молясь былому в чужих краях,
о полнолунье небывалом,
о небывалых соловьях.
И в темноте пылали звуки —
рыдающая даль любви,
даль — и цыганские разлуки,
ночь, ночь — и в роще соловьи.
Но проносился ветер с моря
дыханьем соли и вина,
и гармонического горя
спадала жаркая волна.
Касался грубо ветер с моря
глициний вдоль ее окна,
и вновь, как бы в блаженстве горя,
пылала звуками она…
О чем? О лепестке завялом,
о горестной своей красе,
о полнолунье небывалом,
о небывалом —
ветер! Вернутся на родину все —
вера ясная, крепкая: с севера
лыжи неслышные, с юга ночная фелюга…
Все.
321. «Как жадно, затая дыханье…»{*}
Как жадно, затая дыханье,
склоня колена и плеча,
напьюсь я хладного сверканья
из придорожного ключа.
И, запыленный и счастливый,
лениво развяжу в тени
евангелической оливы
сандалий узкие ремни.
Под той оливой, при дороге,
бродячей радуясь судьбе,
без удивленья, без тревоги,
быть может, вспомню о тебе.
И, пеньем дум моих влекома,
в лазури лиловатой дня,
в знакомом платье незнакома,
пройдешь ты, не узнав меня.
322. ОЛЕНЬ{*}
Слова — мучительные трубы,
гремящие в глухом лесу, —
следят, перекликаясь грубо,
куда я пламя пронесу.
Но что мне лай Дианы жадной,
ловитвы топот и полет?
Моя душа — огонь громадный —
псов обезумевших стряхнет!
Стряхнет — и по стезе горящей
промчится, распахнув рога,
сквозь черные ночные чащи
на огненные берега!
323. «Из мира уползли — и ноют на луне…»{*}
Из мира уползли — и ноют на луне
шарманщики воспоминаний…
Кто входит? Муза, ты? Нет, не садись ко мне:
я только пасмурный изгнанник.
Полжизни — тут, в столе; шуршит она в руках;
тетради трогаю, хрустящий
клин веера, стихи — души певучий прах, —
и грудью задвигаю ящик…
И вот уходит всё, и я — в тенях ночных,
и прошлое горит неяро,
как в черепе сквозном, в провалах костяных
зажженный восковой огарок…
И ланнеровский вальс не может заглушить…
Откуда?.. Уходи… Не надо…
Как были хороши… Мне лепестков не сшить,
а тлен цветочный сладок, сладок…
Не говори со мной в такие вечера,
в часы томленья и тумана,
Когда мне чудится невнятная игра
ушедших на луну шарманок…
324. «Я Индией невидимой владею…»{*}
Я Индией невидимой владею:
приди под синеву мою.
Я прикажу нагому чародею
в запястье обратить змею.
Тебе, неописуемой царевне,
отдам за поцелуй Цейлон,
а за любовь — весь мой роскошный, древний,
тяжелозвездный небосклон.
Павлин и барс мой, бархатно-горящий,
тоскуют; и кругом дворца
шумят, как ливни, пальмовые чащи,
все ждем мы твоего лица.
Дам серьги — два стекающих рассвета,
дам сердце — из моей груди.
Я царь, и если ты не веришь в это,
не верь, но всё равно, приди!
325. РОЖДЕСТВО{*}