Григорий Трестман - Свиток Эстэр
Такое чувство, будто в детстве именно этих «бесов» я заучивала на память вместе с пушкинскими. Или вместо?
И только ворон прибился к этой серой стае из другого поэта. Из другого поэта, но не из другой поэзии: русская поэзия всегда была больше, чем русская, ибо у нее врожденная способность усыновлять иноязычие. Так уже более века «усыновлен» Эдгар По. На птичьем дворе русской поэзии эдгаровский «Ворон» давным давно выклевал глаз горьковскому «Буревестнику», и явно обошел в известности и державинско-бродского «Снегиря», и мандельштамовского «Щегла».
Также сноровисто приручил ворона Трестман:
«Это Персия, царица! Лучше сплюнуть и напиться,
спьяну в птицу обратиться, головой в оконце биться:
– Здравствуй, ворон!
– Здравствуй, вор!
– Ты ответишь мне за вора!
– Сам докаркаешься скоро!
– Для чего нам эта ссора?!
– Съешь таблетку невермора,
кровью скрепим договор…»
А ворон еще и вор, потому что залетел в Сузы прямиком из мандельштамовского Воронежа, каковой город сам собой распадается на «вора» и «ворона»: «Воронеж-блажь, Воронеж-ворон, нож». (И, кстати, как не припомнить, что чекистские легковушки, перевозившие арестованных, народ нарек «воронками», а грузовики, набитые заключенными – «черными воронами».)
…От Пушкина до Мандельштама всего – ничего, каких-то сто лет пути. Но, в отличие от злосчастного русского бездорожья, путь в русской культуре прям, как автобан, ухожен и обжит.
А это значит, что никогда, никогда, «невермор» пушкинские «Бесы» не будут кружить в отрыве от «Бесов» Достоевского, да и сологубовского «мелкого беса»… Что любая метель, включая «звездную метель» «Свитка Эстер» многократно усилена блоковскими метелями и вьюгами, а сочетание метели с маской «Свитка» помножено на блоковские же «снежные маски», что развороченное лоно девочки Адасы тянется к такому же девочки Лолиты… На иврите до сих пор посылают к Азазелю, как по-русски к черту. Древний семитский бес прожил разнообразную, полную приключений жизнь – от падшего ангела до козла, пусть отпущения, а все– козел. По дороге он успел еще нагадить тем, что изобрел женскую косметику: боевая раскраска лица, умащения и пр. Но в русском тексте Азазель, хоть и помнит свою родословную по части парфюмерии – все же личная собственность Булгакова, его домашнее животное, вроде кошки или собаки, да еще с Маргаритой на поводке (омолаживающий-то крем помните?).
Нет, это не задний ход воображаемой машины времени, прыжок из настоящего в прошлое, из смерти в рождение, как в набоковском Гоголе, или из XXI-го в XVI-й, как в трестмановском «Големе». Тут другое. Тут: радикально однородный пласт сознания, где рядком, в шеренгу, на едином храпе и хрипе прикорнуло другое время – время мифа. Вглядываясь в зияющую прорву еврейского мифа Трестман заручился поддержкой русской поэзии как средством от головокружения, – и он же с пугающей ясностью показал, что: сама русская поэзия и примкнувшие к ней культуры превратились в миф. («Заратустра наливает Ницше, Мордехаю-Кафка полный рог…»).
Русская поэзия больше не собрание сочинений, украшенных прославленными именами собственными, но: великая безымянность, сквозные темы, типовые фабулы, образы, гуляющие сами по себе, странствующие метафоры…
Ворон, «хаос иудейский» (см. в «Свитке» «пророчество Амана») или «вьюга… бесы… вьюга… бесы… вьюга», – это не аллюзии, не цитатное эхо, рассчитанное на «хорошо темперированное» ухо русского читателя, – это суверенные сюжеты, они ткут свою собственную пряжу времени, свой собственный хронос, отлученный от хронологии.
(Что Пушкин не поэт и даже не «культурный герой», но светлое божество на манер Аполлона, – уже давно не новость. И Булгаков не литератор, но именно «культурный герой», как его понимает антропология. «Культурным героем», к примеру, считался Прометей: он принес огонь людям, за что и претерпел… А Булгаков огонь укротил, повелев: «Рукописи не горят». И тоже претерпел. Возможно, из ранга «культурного героя» он перейдет в ранг полубога. Все признаки налицо.)
Театр Трестмана от увертюры до галерки погружен в атмосферу иронии. Ирония – это легкие, которыми «Свиток Эстер» дышит без угрозы удушья от преизбытка серьезности. И удушье бы наступило, если бы парад исповедальных монологов героев (Эстер, Александр Македонский, Заратустра, Аман, Мордехай) остался один на один со зрителем и читателем, без присмотра иронической усмешки. Без иронии с мифом не сладишь: ведь ирония – это отношение истории к мифу, а западная культура есть культура историческая, по крайней мере, была такой до недавнего времени.
В ХХ-ом веке история начала ускользать от предписаний Разума, и тогда культура набросилась на мифы. Их обрабатывали, переделывали, переписывали… Достоинство разума поддерживала только ирония, – она показывала, что история неотвратима.
Розенберговский «Миф ХХ-го века» вмазан в землю, втоптан в грязь войсками союзников, наследников Просвещения. Ироничен громоздкий, как «бидермайер» роман Томаса Манна «Иосиф и его братья», ироничен булгаковский «Мастер»: (ведь «на Патриарших приключилась веселенькая история!»), и «Антигона» Ануя, и «Мухи» Сартра и пр., и пр., и пр… Все так. Только вот у Григория Трестмана не так: у него ирония – это не отношение истории к мифу, но: отношение мифа к истории, и даже не отношение, а – покушение. На наших глазах миф отъедает у истории самые аппетитные куски, как пустыня глотает оазисы, а море – прибрежные города. Потому что в составе человечества история – вещь редкая, на всех не напасешься. Тем и приманчива. За ней нужен глаз да глаз. Чуть зазеваешься, – и вот уже на арену выходят древние боги, готовые снова занять свои места. Мы зазевались.
Я – Заратустра… Бог… и я здесь-лишний…
лишь потому, что есть еврейский Бог,
Единственный, Единыйи и Всевышний,
зачатье мира и его итог.
Еврей за жизнь трясется.
Это значит, что как его ты ни умилосердь —
миропорядок он переиначит,
когда дерзнет изъять из мира смерть.
Так говорит Заратустра Трестллана. Не так, но о том же говорит Заратустра Ницше. «Великого Фридриха тошнило от современников-европейцев. В их интеллектуальной деятельности и духовном обиходе он видел лишь «кучу убогой и грешной нищеты». Где героизм? Где честь и первородство? Где мужество и прямизна речей?
Дряблые мышцы. Коротенькие мысли. Малокровный либерализм. И Ницше, «философ, громаднейшего ума человек» докопался-таки до гнилого корня европейской культуры и, с помощью Заратустры, как щипцами, выдрал его. Опустевшая лунка явила взору причину гниения: иудео-христианство с его лживым и ложным обещанием бессмертия души, декаденской моралью и дамским гуманизмом. До того противно, что, когда землетрясение основательно разрушило Лиссабон и Мессину, Ницше радостно воскликнул: «Какой урок нашим либералам!»
У нас есть Гаити, но нет Ницше. Так что урок либералам преподать некому. А жаль. Нынешние либералы, чтобы побольнее укусить Ницше, спускают с поводка «сверх-человека». По правде говоря, «сверх-человек» и при рождении был не бог весть что, а уж пройдя нацистскую выучку, впал в полную непристойность. (Кстати, только ли нацистскую? Перечитайте не заспанными глазами горьковскую «Песню о Соколе», этот адаптированный перевод «Заратустры» с немецкого на нижегородский.)
Между тем, в запасниках Ницше хранилась идея, куда менее известная и пресная, чем «сверх-человек», но намного более ядоносная, – идея «вечного возвращения». И время ее приспело. Замечательно, что трестмановский Заратустра «сверх-человека» промолчал, зато идею возвращения использовал: по сюжету «Свитка Эстер» именно он, Заратустра, возвращает Амана с виселицы, и тем открывает дорогу прочим возвращениям, «карусели времени». «Это Персия, царица!..». Немецкие антифашисты в целях конспирации именовали нацистов «персами». Не иначе.
По морской эмигрантской дороге из Европы в Америку Томас Манн сошел на берег в Афинах, чтобы поклониться Парфенону и попрощаться с ним. И взмолился о «вечном возвращении»: «Пусть всегда эллины побеждают персов!»
Во время летних, – 2009-го года треволнений в Иране СМИ упомянули зороастрийцев в числе прочих преследуемых религиозных меньшинств. Заметим: преследуют, но не уничтожают. Возможно, в мутные головы иранских аятолл кто-то намертво вбил факт бешенного успеха «Заратустры» на Западе в начале ХХ-го века, и они придерживают своих «стихийных ницшеанцев» как выгодных заложников или козырный туз в играх с Европой. Конечно, зороастр не мусульманин, т. е. не единоверец, но все же соплеменник, перс, и что ни говори, – Бог. Что, если к варварскому вареву согласных в имени «Ах-ма-ди-нед-жад», европейцы так же привыкнут и даже полюбят его, как некогда полюбили несусветное имя «Заратустра»?
И разве не ведет он себя подобно герою Ницше?
Он преподает урок «нашим либералам» каждый раз, когда открывает рот. И так говорит Ах-ма-ди-нед-жад: от имени абсолюта, а не политической шелухи. Только божество или «сверх-человек» берет на себя ответственность – отменить упрямые исторические факты, а значит, саму историю. И он ее упраздняет. На радость Западу, втайне уставшему от своей истории, особенно ее еврейских глав. Он не сотрудничает с жалким западным цеплянием за жизнь, – он в союзе с самой смертью. Да еще какой! Что Патмос, что Вол галла в сравнении с чистотой пламенного атомного порыва? И мир заворожено поставляет ему поленья для мирового костра, и заслушивается его с запретным, но оттого еще более острым удовольствием. И нечего на этот счет заблуждаться… Ау нас? Что у нас? Ау нас вот что: