Римма Казакова - Стихи
Предчувствую полет…
Предчувствую полет
и жизнь свою в высотах,
как, может быть, пилот,
которому под сорок,
который — не босяк,
что носится с кокардой,
который в небесах,
как говорится, — кадры.
Предчувствую полет —
в предчувствии все дело.
Оно во мне поет,
пока не полетела.
Не веря чудесам,
но веря в веру, в чудо,
швыряю чемодан —
наземная покуда.
Рули, пилот, рули!
Наушники воркуют.
Везде —
вблизи,
вдали —
живут, поют, рискуют…
[31]
ПРИБАЛТИКА
…И приеду я в ту страну,
в ту булыжниковую старину,
в то черненое серебро,
что как вороново перо.
Вороненый металл ворот,
бухты матовый разворот…
Город готики, я твой гость.
Твой залив собираю в горсть.
А в заливе полно камней —
как купающихся коней…
Вспомню каменно и легко
все, что дорого и далеко.
Где-то теплые тальники,
детства добрые тайники…
Отрезвляюще — в пух и прах!—
Таллин — талинкой на губах.
Качается море, качается…
Я, как поплавок, на плаву,
а мне лишь бы знать, что плыву,
и не о чем больше печалиться.
Вливается в море моя
душа, поиссохшая что-то,
как в землю уходят болота,
как реки вбегают в моря.
А дюны, как море, бегут,
и суша, как море, покачивается,
и, значит, нигде не оканчивается
то море, которое тут.
И значит, еще ерунда,
не согнуто и не сломано,
когда тебя держит соломинкой
такая большая вода.
Чтоб впредь — на приколе, на якоре,
а знать, что живу, что плыву,
что, как поплавок, на плаву.
Шумит во мне море, как в раковине.
Чтоб — как со свечою внутри,—
вобрав это море мятежное,
носить по российским метелицам
медвяные янтари.
…Я вспомню майскую Литву,
внезапность соловьиной трели.
Меня, как птицу, на лету
воспоминание подстрелит.
Смятенная до той поры,
там позабыла бред недужный.
Чужие боги к нам добры,
а может быть, и равнодушны.
И было весело горстям,
в которых плоть воды дышала.
И темный, кислый хлеб крестьян
не просто ела я — вкушала.
Все говорило мне: забудь
грусть дней, бесцельностью дробимых!
Довольно принимать за путь
разнообразие тропинок…
И, ветку отводя рукой,
себя отдав зеленой чаще,
вновь обретала я покой,
к себе вернувшись настоящей.
Я вспомню майскую Литву —
и будет чище мне и проще
плести те сети, что плету,
плестись своим путем средь прочих.
Я вспомню майскую Литву —
и словно я — на крепко сбитом,
бедой испытанном плоту,—
не по зубам любым обидам.
И надо мной, как небеса,
глаза весны, летящей в лето,
глаза, зеленые глаза —
листвы, травы, твои, рассвета.
Ты приходишь, Прибалтика,
как корабль из тумана,
от петровского ботика,
от пустынь океана.
Простираешься, сизая,
смутно и непогоже.
Не моя, не российская,
но российская все же.
Перепутались в давности
даты — кипою веток,—
где к твоей первозданности
прикоснулся мой предок.
В этой давности — разное,
как твоя Калевала,
где — с любовью и распрями
время правит кроваво.
Только помнить ли сечи нам,
у вражды ли учиться?
Колыхайся, посвечивай
молчаливо и чисто…
Что нам мелкие мелочи
в век, вопящий о братстве?
Как счастливая девочка,
говорю тебе: «Здравствуй!»
Припадаю, как к матери.
Словно финские сани,
мчат меня по Прибалтике
руны, дайны и саги.
[32]
ВОРКУТА
…Мало солнца в Воркуте.
Мой товарищ с кинокамерой
морщится: «Лучи не те,
что в столице белокаменной!»
Нам начальство выдает
обмундированье летное.
Скоро ночь. Программа плотная.
Обживаем вертолет.
Ловим солнце, чтоб успеть
север разглядеть попристальней,
к буровой, как к теплой пристани,
и к оленям долететь.
Мало солнца. Не храню
память крымскую, кавказскую.
Здешнее, с короткой ласкою,—
как теперь его ценю!
И повернут шар земной
к солнцу буровыми вышками,
снега матовыми вспышками,
вертолетом, чумом, мной.
И в сердечной простоте
мы, народ не твердокаменный,
из столицы белокаменной,
кто — пером, кто — кинокамерой,
служим службу Воркуте.
[33]
ПАМИРСКИЕ ЗАМЕТКИ
Г. Сафиевой
1Есть сходного много на свете,
и я домоседу не вру:
те земли — почти что как эти,
похожа гора на гору.
Облазила, может, полмира,
смешавши «туда» и «сюда»…
Но круглые горы Памира
не спутать ни с чем никогда.
Взирала залетная пташка:
их склон, освеженный весной,
как грудь материнская, тяжко
себя возвышал надо мной.
Так страшно и так незнакомо
дорога вилась в никуда…
Но было здесь что-то от дома,
от теплого духа гнезда.
Попутчик, заезжий молодчик,
увидел дома среди гор
и голову долго морочил
подруге моей, Гулрухсор.
Расспрашивал длинно, подробно
к прославленной ГЭС по пути.
«Так жить, — говорил, — неудобно,
по-птичьи, на небе почти…»
Гортанно и высокогорно
слетали слова с языка.
Таджичка смеялась задорно
и высокомерно слегка.
И вдруг — этот взгляд, как кресало.
Привстала, забыла про смех.
И
— Родина!—
строго сказала,
ответив на все и за всех.
По дороге в Нурек
Этот страх перед горами —
как благоговенье в храме.
Он не страшен, страх высокий.
В небесах — его истоки.
Это страх неодолимый
за себя, за дух долинный.
Там, внизу, долина скрылась…
Одолеем ли бескрылость?
Где орлы парят, как Илы,
вдруг прибудет странной силы.
И на мир острей и зорче
поглядишь — созревший зодчий.
Донесешь ли до долины
высоты закон орлиный?
Этот страх перед горами,
перед строгими дарами
высоты, особой меры
откровения и веры,—
этот честный страх не страшен,
небом бережно окрашен,
разгибающим колени,
в лучший цвет — преодоленья.
[34]
Я похожа на землю…
Я похожа на землю,
что была в запустенье веками.
Небеса очень туго,
очень трудно ко мне привыкали.
Меня ливнями било,
меня солнцем насквозь прожигало.
Время тяжестью всей,
словно войско, по мне прошагало.
Но за то, что я в небо
тянулась упрямо и верно,
полюбили меня
и дожди и бродячие ветры.
Полюбили меня —
так, что бедное стало богатым,—
и пустили меня
по равнинам своим непокатым.
Я иду и не гнусь —
надо мной мое прежнее небо!
Я пою и смеюсь,
где другие беспомощно немы.
Я иду и не гнусь —
подо мной мои прежние травы…
Ничего не боюсь.
Мне на это подарено право.
Я своя у березок,
у стогов и насмешливых речек.
Все обиды мои
подорожники пыльные лечат.
Мне не надо просить
ни ночлега, ни хлеба, ни света,—
я своя у своих
перелесков, затонов и веток.
А случится беда —
я шагну, назову свое имя…
Я своя у своих.
Меня каждое дерево примет.
1960