Виктор Широков - Иглы мглы
1995
* * *О, Боже, мне прости витийство!
Молю: спаси и сохрани…
Душе грозит самоубийство
бесцельно прожигаю дни.
Не мыслю, только существую,
в погоне жалкой за куском…
Но как я выбрал жизнь такую,
страстями высшими влеком?
Как незаметно спился, сбился
на стоптанную колею,
и каплей в лужу тихо влился,
забыв назначенность свою?.
Но есть, есть пламя под золою,
рука усталая тверда,
я верю, что отрину злое
и вспыхнет новая звезда.
Что рассуждать о подлинном и мнимом,
я вряд ли с ходу истину найду;
в раю мечи шлифуют серафимы
и серу черти лихо жгут в аду.
Движение предполагает тормоз,
на вызов полагается ответ,
и, как любовники в пресытившихся позах,
переплетаются всевечно тьма и свет.
Остолбенев в божественном наитье,
сквозь время слышу приглушенный плач;
есть правило в общественном развитье:
завоевателю наследует палач.
Рабство начинается с богатства,
с жажды обладания, с того,
чем необходимо восторгаться,
с многого, и все же с одного
жалкого-могучего инстинкта
жертвой быть, а значит, палачом
собственным, с желания гостинца,
с нежеланья думать что почем…
Рабство начинается с рожденья,
с неуменья властно брать себе
все на свете в виде угощенья,
с ласковой покорности судьбе,
с долгого-предолгого взросленья,
с медленного опыта ума,
с радостно-тупого умиленья,
что вся жизнь — история сама.
Рабство не кончается со смертью,
с трупом, заколоченным во гроб,
с глухо-похоронной коловертью,
с насыпью, похожею на горб,
с трогательно-нежной панихидой,
с грубыми притворствами толпы,
с ясной неизбежностью планиды
и сплошной затертостью тропы.
Рабство не кончается с утратой
жизненно-необходимых сил,
слома чувств, искрившихся когда-то,
и потери всех, кого любил;
с самого последнего мгновенья
впада в бесконечно-длинный сон,
с обморока страшного паденья
есть надежда, что и ты спасен.
Что тогда воистину свобода:
плен незнанья или знанья тлен?
Почему все резче год от года
ветер всевозможных перемен?
И не ясный ли пример дарован
в дни былые страждущим Христом,
что воскрес, любя, для казни новой,
стал свободным, умерев рабом?
От короля до моли,
хоть зрячи, всё — слепы,
мы все играем роли
по милости судьбы.
Приманка ли, обманка
трепещет на ветру,
и сладко жжется ранка,
живая поутру.
А вечером поглубже
уйдя в чужую тень,
подумай-ка получше,
чем встретить новый день.
И прошептав неслышно
два слога, как пароль,
душою ты продышишь
к утру другую роль.
В душе — предвестие разлуки. Скрежещет время-маховик. Рябина заломила руки, прощаясь с летом в этот миг. А как восторженно и пьяно она могла еще вчера сыграть на лунном фортепьяно твист, рок-н-ролл, et cetera… Сегодня подурнели листья. С осенним возрастом в борьбе ее доверчивые кисти опять протянуты к тебе. Взрывает цепь ассоциаций любви неодолимый пласт, и ты не можешь отказаться от этих торопливых ласк.
Лес переполнен чертовщиной.
Грибами. Ягодой. Орехами.
Ты — женщина, а я — мужчина.
Вот и приехали.
Еще сидим на чемоданах
и дурью маемся.
А лес бушует без обмана
и не ломается.
Он ждет нас каждую минуту,
заманивая всеми тропками,
чтоб сделать сильным лилипута
и смелой — робкую.
Поглажу дерево рукою,
почувствую через кору
движенье встречное, такое,
чему и слов не подберу.
Оно без рук меня обнимет,
оно без голоса шепнет,
и все печали отодвинет,
как будто главное поймет.
Не нужно зряшное мусолить,
любовь переживет века.
Кора шершавая, в мозолях,
как будто бабушки рука.
Пейзаж подмосковный обычен:
березы, осины, дубы.
И что ты, художник, набычен,
неужто страшишься судьбы?
От времени сточены зубы
и десны — растертые в кровь.
А все-таки мы — однолюбы,
ты веришь в такую любовь?
В любовь к неказистой отчизне,
какая с годами сильней,
которая больше всей жизни,
ведь жизнью обязаны ей.
И этот пейзаж подмосковный,
такой заурядный пейзаж
до слез прошибает невольно
и требует взять карандаш.
Запомни, запомни, запомни:
березы, осины, дубы…
Ведь это воистину корни
твоей невеликой судьбы.
До чего скрипучие полы, расскрипелись пьяно половицы. Да уж, не продать из-под полы, сбрасывая лихо рукавицы, совесть. Незаметно. Воровски. Упиваясь собственным всезнайством. Чтобы позже, мучась от тоски, распроститься с нажитым хозяйством. С нажитым богатством. Ничего человек не унесет с собою. Одного себя лишь, одного. Почему же все берет он с бою? Почему не думает о том, что он наг приходит, наг уходит, вечно скарбом набивает дом и скорбит при нищенском доходе? Но занозы совести остры, не спасут любые рукавицы. Ни рубанки и ни топоры гладко не затешут половицы. Не утешат, не утишут зуд совести, мук нравственных, коллизий вечных и от судей не спасут ни при соц., ни при капитализме.
Мне нравится погода без всяческих невзгод, такое время года, когда душа поет. Ликует неба просинь, бликует солнце в глаз… Малеевская осень сегодня началась. Деревья не понуро повдоль дорог стоят, и мощные фигуры писателей хранят. От дождика и града, и всяческих невзгод. Ведь высшая награда, когда душа поет. Когда такое время, когда такая явь. Ты только ногу в стремя попробуй не поставь. Страна, как конь, несется на западный манер и сесть на иноходца сейчас дурной пример. Ликуйте, инвалиды! Ликуйте, дураки! Стремиться в индивиды сегодня не с руки. Аж в воздухе витает особенный миазм, который вызывает наш кап. энтузиазм. Хотели перемены, шептали как пароль, так жмите в бизнесмены, скорей входите в роль! Друг другу продавайте потертые штаны, ведь вы при этом, знайте, надежда всей страны. А что при этом самом одни штаны на всех — молчать… Не имут сраму взалкавшие успех. А что при этом самом все больше алкашей — молчать… Не имут сраму наследники вождей. И все-таки погода сегодня хороша, и радостно природе ответствует душа. И все-таки надеясь на счастия залог, я этою идеей закончу монолог.
Мои соседи — простые люди.
Они — не писатели, а читатели.
Они любовные романы любят,
а стихи посылают к чертовой матери.
Они не верят пестрым газетам
и очень редко — новым вождям.
Им бы теплые ватерклозеты
и хороший зонтик к осенним дождям.
Мои соседи получают зарплату,
кстати, очень маленькую, если назвать.
Их мучения Понтию Пилату
и не снились, когда приходится покупать.
Когда приходится заходить в магазины,
на базар или вдруг толкнуться в ларьки,
оказывается: деньги не из резины,
и огорчения бывают горьки.
Мои соседи — не самоубийцы,
они успокаивают сами себя
и снова, Боже, такие тупицы,
тупо кино по TV следят.
И никто им никогда не поможет,
только проповедник помашет рукой…
Года за годами — одно и то же.
Я восхищен ими. Я и сам такой.
Летит со всех московских колоколен
неугомонный звон на сто колен:
рожденный пленным выбирать не волен,
рожденный вольным не приемлет плен.
В 15 лет — восторг, с самим собою торг, мечта: скорее стать нобелиатом; вот только — по стихам иль все же — по трудам, в которых расщеплен весь мир, как атом? А в 22 уже женат, хотя в душе по-прежнему свободен, как стихия. И в 27 избит не той судьбой, а быт, какой еще бывает быт в России… А в 30 — суета, компания не та и в голове лишь книги или бабы. Дожить до 40, надеясь, что строка останется в истории хотя бы. И снова в 50 одни долги висят, как впившиеся намертво пиявки. Быть может, в 60 издаст Гослитиздат твои двадцатилетние заявки. И если повезет, то в 70 народ тебя на четверть, может быть, узнает. А в 80 — мрак и снова всех собак повесит на тебя печать родная. И гробовой плитой предстанет шрифт литой, и позабудут разом псевдонимы. Весь твой восторг, наив, даст Бог, сдадут в архив и аспирантки будут бегать мимо. Столетний юбилей вдруг званья "соловей поэзии российской" удостоит и лет через 500 случайно идиот тебя прочтет и матерком покроет. А ты не повернешь, не опровергнешь ложь, хоть истина тебе необходима… Так вот она, судьба, поэзии раба и рифм неповторимых господина. Зачем же вновь и вновь взрывается любовь к созвучиям и мучатся подростки, и снова лавр цветет, и новый идиот блаженно рвет его на перекрестке?
Одна любовь из чувств священна
к Отчизне, главной из свобод.
Как капля в море опущенна,
я растворен в тебе, народ.
Век близится к закату.
Чудовищный закат.
Кто в этом виноваты?
Никто не виноват.
Тесно пальто на вате.
Рукав коротковат.
Портные виноваты?
Никто не виноват.
Палач хрипит в кровати.
Для дела староват.
Что, жертвы виноваты?
Никто не виноват.
Россия, моя мати,
спаситель твой распят.
Евреи виноваты?
Никто не виноват.
Лишь я с лицом помятым,
с зарубками расплат,
почти не виноватый,
всех больше виноват.
Мы красотой хранимы. Спасет нас красота. Воздушные руины, вы — райские врата. Влекомые надеждой, пусть и в конце пути, эстеты и невежды хотят сюда войти. А если небо плачет, просвета в тучах нет, то это все же значит, что где-то спрятан свет. Он темноту раздвинет, отринет кипень вод, и радуга обнимет собою небосвод. Ведь каждая опора воздушного моста есть продолженье спора: нужна ли красота? Лишь благодать Господня и вечности игра — опора для Сегодня меж Завтра и Вчера. Воздушные руины, вы — райские врата. Мы красотой хранимы, спасет нас красота.
Вести с West'a. На West'e — весталки. Даже благовест: Благо-West?.. Почему-то мне все-таки жалко отваливших на Запад невест. Почему-то желаю им счастья. Даже если подует норд-ост. Слишком часто, да-да, слишком часто выбивали нас в полный рост. Гунны. Шведы. Татаро-монголы. Немцы-рыцари. Вся пся-крев. Мы спрягали родные глаголы, чтоб потом победить королев. И когда мне твердят, вестимо, мол, инвесторы сделают best, то, поверьте, невыносимо нам от бестий жаждать торжеств. Есть известнейший жест, между прочим, и в известном смысле мужской, всем, до сласти чужой охочим, обещая конец лихой. Завсегда в годину лихую, напрягаясь из всех своих сил, наш народ доверял, рискуя, лишь себе и льгот не просил. Ни гум. помощи. Ни подачки. Ни валюты какой взаймы. И князья не строили дачки и водярой не мыли умы. Ох, и смутное нынче время! Самозванцы в большой чести. Где ты, Муромец?! Ногу — в стремя. И — страну начинай мести. Не из мести. И тоже не спьяну. Поработай, усы закусив. Чтоб потом молодым боянам славу петь тебе на Руси. Чтоб прошло сказанье-известье всю родную страну насквозь. Ну, а гостя и с Ost'a, и с West'a примем ласково, как повелось. Подадим ему меда-пива жбан серебряный, ендову… И на этом весьма красиво кончим славное рандеву.
Вновь осень на зиму меняя,
засыпав листьями овраг,
погода ясная, сухая
нам обещает много благ.
Багрянец ныне явлен всюду,
как зноя летнего венец,
чтоб в чувства не вносить остуду,
чтоб не утишить жар сердец.
И как последняя новинка,
как супер-шлягер чумовой,
поет гусиная волынка
над облысевшей головой.
Среди такого снега я много лет не жил: он ливнем падал с неба, шептал и ворожил. Среди его кудели как в детстве я пропал. Дыханием метели он душу обжигал. Неспешная починка латала механизм, и каждая снежинка крепила организм. Здесь рифмовался с веком изгиб моей судьбы, здесь снежным человеком воистину я был. И звон колес трамвайных летел как стук телег, и был необычайно прекрасен пермский снег.
1996