Нина Гаген-Торн - Memoria
— Мои.
— Вам разрешено продолжать записи. Распишитесь в получении их.
Не веря ушам, я взглянула на него, прямо в спокойные серые глаза. Глаза одобряюще усмехнулись: подвоха нет. Я расписалась, с трудом веря. Взяла тетради, пошла в барак.
— Девчата, девчата — бывают же чудеса! Помните, я рассказывала об исчезнувших тетрадях?
— Ну, ну?
— Вернули! Со штампом лаготделения вернули написанное, исчезнувшие тетради и дали разрешение писать!
— Ну теперь ясно, что приедут иностранцы, — сказала Оленка, — неужели бы зря вернули! Вот и правду несли «параши».
Я побежала в другой барак, к друзьям.
— Какое счастье! — радовалась Кэто. — Но все-таки, значит, их выкрали из матраца. Кто? Кто из троих, знавших?
Подошла зима. Трудно в мороз, стоя на обледеневшей вышке, поднимать тяжелую обледеневшую бадью, лить и лить воду в желоб для бани. Обледеневают рукавицы, намокает до плеча рука под обледеневшей телогрейкой. Но я знала: откачаем, вернусь в барак, скину мокрое и сяду у тумбочки — в открытую — писать свои воспоминания. Барак гудит десятками голосов, но к этому можно привыкнуть. Теснота выработала общую норму поведения в лагерях: если человек чем-то занят, к нему не обращаются, не спрашивают ни о чем. Он ушел из барака в себя, и никто не хочет лишать его этого блага. В лагерях так тесно спрессованы люди, что научаются не толкать друг друга, хотя бы для того, чтобы избежать неистовой ссоры.
Ни одна душа не трогала меня за писаньем — будто меня и нет.
Я переписала все возвращенное. Радостно и покойно уходила дальше в юность, в веселое бродяжничество студенческих лет.
Шла метельная зима, но ведь в бараке все-таки топили печку, и мне не мешали, прислонясь к ней спиной, забывать о бытовой реальности.
Под весну пришла дневальная оперуполномоченного:
— К оперу, с тетрадками, на проверку!
— Сейчас.
Я собрала чистовики и отправилась. Беззаботно постучала, вошла в кабинет:
— Вот, гражданин начальник, тетради!
Почему у него смущенное лицо? Нарочито спокойно поднял глаза от бумаг, положил ладони на принесенные мною тетрадки.
— Это не только проверка, — сказал он, протягивая бумажку, — вот, приказ лагуправления взять написанное и запретить писать в дальнейшем.
Посмотрел, ожидая, как я отнесусь.
Я пожала плечами:
— Мы люди подневольные, ожидаем всего. Разрешите идти?
— Когда кончите срок, вам вернут рукописи, — торопливо сказал он.
Я усмехнулась:
— Могу идти в барак?
— Да, да, — он облегченно вздохнул.
— Ну, как? — спросили девчата в бараке. — Когда обещал вернуть?
— Не вернет совсем, писать запретили.
— Ну-у?
На вышке я сказала Рузе и Гале:
— Девчата, ведь я отдала ему чистовики, а черновики все остались. Надо их спрятать получше.
— Сделать у чемодана двойное дно и положить туда, — предложила Рузя, — пусть лежат в каптерке у Рахиль Афанасьевны, это надежно.
— Да, но кто сделает двойное дно?
— В инструменталке есть верный человек, наш земляк, со Станиславщины, отнесу ему чемодан, если хотите.
— Но не говори, от кого, чтобы соблюсти конспирацию.
— Конечно.
Через три дня Рузя принесла мне мой фанерный чемодан: у него было сделано двойное дно.
Пошла в каптерку индивидуальных вещей, которой ведала Рахиль Афанасьевна. Но прежде надо рассказать о ней. Многие поминают ее добрым словом. И есть за что.
Рахиль Афанасьевна Урина была, по-лагерному, «придурок», то есть не ходила на общие работы, а ведала каптеркой, продуктовой и вещевой — с домашними чемоданами и мешками. У каптерщицы власть над людьми: посылки — великая ценность не только потому, что спасают от истощения, но и потому, что они единственная радость, связь с домом. Ведь каждая тряпочка в домашних вещах — это воспоминание. Каптерщица может выдавать из посылок в строго определенные часы, по установленным нормам. Выстроится очередь. Ждут. Она может важно сказать: «Время кончилось. Некогда больше возиться с вами». И усталые люди смиренно уйдут — нельзя ссориться с каптерщицей: вдруг составит акт «продукты испортились» и спишет их из посылки. Докажи-ка, куда девались продукты! Она может заложить посылку так, что не скоро найдешь ее. Нет, нельзя ссориться с «придурками» в лагерях, они — власть.
Рахиль Афанасьевна не пользовалась во зло этой властью, у нее не бывало очередей, каждая заключенная в любое время могла отыскать ее и сказать: «Рахиль Афанасьевна! Очень нужно, пожалуйста, дайте сейчас». — «Ну что с вами поделаешь, если нужно. Пошли». Рахиль Афанасьевна безропотно забирает ключи и ведет в свое царство. Она не каптерщица, а хозяйка. В порядке стоят по полкам ряды ящичков с номерами и фамилиями. Толстый кот сидит и облизывается — стережет от мышей. Блестят весы на чистом столе, чтобы знала берущая, сколько она взяла из своей посылки.
Рахиль Афанасьевна, худенькая, подтянуто аккуратная, садится за столик, поправляет черные с серебром волосы, записывает в картотеку. И ни одной, самой вздорной и грубой, девке не придет в голову заподозрить непорядок или хищение, усомниться в том, что в каптерке сделано все возможное для удобства людей.
Доброжелательно смотрят усталые, все еще красивые глаза, худые руки методически наводят порядок. Надежные руки, они сохранят для тебя все дорогое: продукты из дому, домашние вещи. Каждая вещь — напоминание о прошлом. Рахиль Афанасьевна понимает, помогает, хранит.
Она сама — живое воспоминание о другой жизни, нарядной и незнакомой, уходящей в дальние страны. Аромат этой жизни стоит над ней, она мало рассказывает о себе, но любит рассказывать о Японии, Сибири, Китае.
— Почему вы так хорошо это знаете, Рахиль Афанасьевна?
— Я долго жила на Дальнем Востоке и в Японии.
— А Сибирь?
— Я выросла в Восточной Сибири. Поэтому и отец мой, еврей, звался Афанасием, в Сибири это привычное имя. У него и у мужа были большие торговые связи на Тихом океане…
Туманятся печальные глаза… Не расспрашиваю дальше, я уже слышала, что муж и сын ее погибли.
Умолкая, она наводит порядок. Лагерное дело, каптерка — для нее это вся возможность помочь людям, она несет свою помощь охотно и безотказно. Она деловито-добра и мужественна. И к ней приходят за помощью.
Я приношу к ней свой чемодан с двойным дном:
— Рахиль Афанасьевна, пустите меня, пожалуйста, перебрать свои вещи, переложить из мешка в новый чемодан. Вы впустите и закройте меня в каптерке, а потом придете.
Она пристально посмотрела на меня, мудрая и добрая душа, поняла — мне надо сделать свое, скрытое от других, дело.
— Хорошо, пойдемте, я вас закрою, повешу замок на сарай, а через час приду за вами.
Под надежным запором в полутьме каптерки я уложила записки на дно чемодана, наложила второй слой фанеры, прибила планочки тихо, стараясь не стукнуть. Переложила в чемодан часть вещей из рюкзака, поставила все на место. И притаилась беззвучно, чтобы никто не услышал снаружи.
Загремели ключи. Кашлянула, входя, Рахиль Афанасьевна.
— Ну, все уложили?
— Спасибо, Рахиль Афанасьевна!
Этапы и встречи
Зима прошла. Солнце золотыми вениками разметало снег между березками. С крыш торопливо стекали капли. Серые бревна стен уже просохли, около них тепло. Стою у стены бани одна, девчата, накачав норму воды, убежали.
Смотрю в небо, вспоминаю, как на Колыме весной, в голубой прозрачности, летели тысячи птичьих косяков.
Тут, верно, тоже скоро пролетят гуси. Пока только воробьи лихо суетятся да начали токовать вороны. Я раньше не знала, что вороны токуют. Вон села на гребне крыши, расширила крылья, хрипит и кланяется ворона-самец. У них не отличишь самца и самку по оперению, оба черно-серые. Их родственники вороны много крупнее, совсем черные и кричат по-другому. Вон один полетел и кричит:
«Полонг, полонг!» А ворона на крыше удивляется: «Ка-ак? Ка-ак?»
— Вот так, полон — в своей родной стране, и удивляться нечему, — бормочу я.
Ворона-самец начинает токовать все азартнее: поднимает к небу клюв, раскрывает крылья, ритмически кланяется. Хрипит и шипит, изображая песню.
На соседнюю крышу сели вороны-зрительницы. Чистят перья, прихорашиваются. Жених раздувает шею, все торопливее кланяется. Воробьи обсели березку, наблюдают, переговариваются, помирают со смеху. Но токовик не обращает на них внимания, ему важны свои — воронихи. Он жаждет показать им, как славят весну.
Смотря на птиц, можно не замечать лагеря. Но, опустив глаза, замечаю: хрустя камешками, идет незнакомая женщина. Одета по-зимнему — черная барашковая шуба, шапочка, ботики. Соображаю: со вчерашнего этапа… И взята, видно, этой зимой. Жарко ей в тяжелой шубе, идет заплетающимися шагами, осматривается, как птица, когда выпустят из тесной клетки на улицу или в вольеру.