Ольга Берггольц - Ленинградский дневник (сборник)
Внутренняя несвобода – обязанность написать то-то и то-то, – видимо, больше всего сковывает меня. Надо плюнуть на это, но должно «само плюнуться».
А ведь мне «необходимо обелиться», – в чем, е. т. м.?! Меня будут слушать на бюро, – как я «исправилась после критики моего творчества» – Кежуном, Друзиным и Дементьевым. Это мне-то, за мою блокаду, каяться и «исправляться». Эх, эх, эх… Соха!
Сейчас иду в школу – там у меня встреча с учителями. Сама, фактически, навязалась – «чтоб знали» (меня тут вообще никто не знает, кроме какого-то доктора, да знают еще «Жену патриота», но без имени), а сейчас что-то неохота… Но все же – пойду…
23/V-49
Оказывается, то, что написано выше, я писала сегодня, а у меня уже слилось все в голове: может быть, от резкой перегрузки впечатлениями, – «барометр перестал падать».
Первое, наверное, в том, что учителя очень хорошо слушали и очень понравилось, хоть сами ничего не говорили о себе. Но больное самолюбие успокоено… Нет, всерьез, дело не в «славочке». Просто среди работающих людей мне не хотелось прослыть бездельником.
Потом была у одного старика-строчильщика. Он очень мил, но мы уже об этом писали, и больше навряд ли что выжмешь… Надо еще одного такого же навестить.
Потом была у одной женщины, Марии Васильевны Сочихиной, – «сочиняет стихи». Кажется, в общем – графомания, хотя отдельные строчки вдруг настораживают какой-то предельной буквальностью, тоже свойственной только графоманам. Но жизнь ее чудовищно тяжка. А мальчик ее Коля – очарователен до слез…
А в общем – я хочу домой.
Неужели Юрка больше не влюбится в меня, совершенно заново, неужели я не услышу его – того – бурного, почти рыдающего стона, за который могу тут же погибнуть?!
Отвратительные сны снились мне сегодня – с арестами, с потерей друг друга, с бегством… <…>
Вот только что опять поговорила с Земсковой. Она заявила, что Коля – вредный мальчик: «От него учителя даже плакали. Стали разбирать крепостное право, а потом – как теперь вольно живут, а он говорит – и теперь как крепостное. Все в колхоз, а оттуда государству, а нам остатки… Мать тоже политически вредная, мы б ее поставили на работу получше, да она властью недовольная…» Два брата у нее – оба были в заключении, по 58 ст., в 37–38 гг. попали… Второй сын Сухова, работающий в войсках охраны заключенных, был в плену, потом в лагере и теперь отбывает там службу, уже после заключения. До 50 г. подписку дал.
Так-так… Чуть копни – и сразу – заключение, или до, или после…
Почти в каждой избе – убитые или заключенные.
24/V-49
Сижу на пригорочке среди сосен, и такой простор кругом, такой голубой, пологий, русский, добрый, – такой только снился, да и то давно, – когда еще снилась «та полянка», тоже новгородская, открывшая этот простор в детстве.
Дивной красоты сосна стоит рядом, со зрелой, широкой, архитектурной кроной, темно-зеленая, вся в золотых свечках. И все сосенки – в свечках, самые крохотные. Белые звездочки цветущей земляники, ярко-голубые с сиреневым фиалки – умиления бескрайнего.
И этот голубой окоем, и холмы то в нежно-зеленых, то в желтовато-кирпичных красках, и синее-синее озеро среди холмов и леса. Жаворонки наполняют воздух упоительным, ликующим щебетанием, томно, глухо восклицает где-то в лесу кукушка.
«Господи, люблю Тебя и верю радости Твоей, без которой нельзя жить и быть».
Господи! Господи…
И правда, – молиться хочется и плакать.
Вчера, когда вечером бродила по дороге среди холмов, встретилась женщина – щуплая, маленькая.
– Не попутчицей будете?
– Нет.
– А то идем в Кашино. У нас хорошо, люди приветливые.
– Я уж по вам вижу.
– Это верно, я приветливая, человека сразу в сердце принимаю.
Пошла с ней рядом, она рассказала сложную историю: идет из Крестец, там дочь в заключении (ну конечно, – в заключении).
– Молодая девчонка, только кончивши семилетку, пошла в магазин работать, там у нее недостача в 1700 руб… Ну, теперь-то я недостачу покрыла, но она второй месяц в заключении сидит, – за то, что уехавши была, пока дело не разобрали, – а мы и не знали, что уезжать нельзя… Прокурор говорит, – защитника брать нужно. А защитник, говорят, 700 руб. берет, а казенного теперь не дают.
И поплакала, и все рассказала (муж убит), и так сердечно приглашала к себе, точно знает меня много лет. – «Живем хорошо, очень хорошо». Куда лучше.
Наверно, о ней все уже всё знают, захотелось поплакаться незнакомому человеку на дороге, – да еще этот человек явно городской, – вдруг что-то скажет, поможет.
Живую душу укачала,
Русь, на своих просторах ты,
И вот, она не запятнала
Первоначальной чистоты.
И сегодня, когда брела, нагнала меня тоже баба, но старорахинская, Евгения Фед. Савельева. И тоже плакала, и тоже рассказывала всю свою жизнь и про жизнь в колхозе.
Муж убит в эту войну, на Ладоге.
– Наши мужики старорахинские какие-то несчастные. Всех скопом взяли да в одно место и отправили, под Ленинград, там они под Лугой, говорят, скопом и полегли…
Жить тяжело, «питание очень плохое», «все женщины стали увечные, все маточные больные, рожать не могут, скидывают; одного-двух родит, уж матка выпадает. Так ведь потому, что работа вся на женщине, разве можно это?»
Сама – калека, вывихнула руку, ездив на бычке, потом «залечили». Под гипсом завелись черви и клопы.
– Нет, мы теперь, может, и выберемся, с госсудой разочлись… Да ведь что, главное, обидно? Зачем начальство (чинарство) так кричит на людей? Ведь разве мы не до крови, пота убиваемся? Что ж оно кричит-то на нас.
И заплакала… Громко-громко, как дети на экзаменах, выкладывала она мне это среди неоглядных, дивно прекрасных древнерусских просторов; после нее я вот взобралась на пригорок и сижу…
…Так нагоняли меня на дорогах бабы, плакали и рассказывали о своей судьбе, а Русь вокруг зеленела и голубела, и кукушка далеко-далеко в темном лесу отсчитывала годы… Уходящие, невозвратимые годы, их и мои.
А все же хорошо, вдохновенно-хорошо кругом. Покурю сейчас и пойду бродить и напевать тихонько…
Нет! Еще будут, будут стихи…
25/V-49
Вчера на холме так сожгла себе лицо, что боюсь сейчас на солнце высунуться. Подглазники отекли и старые-старые, как у 50-летней старухи. Я здесь уже 7 дней, а от Юрки ни открыточки, ни телеграммки… Ох, будет мне еще от него последнее, самое страшное горе – бросит, уйдет к другой.
Но мне уж, наверное, к тому времени будет пора «подбираться», – так и совпадут концы жизни.
Все равно, жизненной миссии своей выполнить мне не удастся – не удастся даже написать того, что хочу: и за эту-то несчастную тетрадчонку дрожу – даже здесь.
Была вчера у дяди Саши Кондрашова, о котором тоже писали и напечатали очерк. Старик очаровательный; Юрик все время твердил: «Ты, главное, судьбы, судьбы людей узнавай».
Старший его сын погиб на войне, два других вернулись инвалидами. У обоих – по 6–7 человек ребят, живут плохо, хотя один – пастух, хорошо зарабатывает, – «да как-то все у него не клеится», – говорил мне вчера предколхоза. Старуха его умерла в прошлом году. Живет с сыном Володей (25 лет, бывший кузнец, теперь «библиотекарь») и женой его, «агрономкой». Никаких работ этого замечательного мастера не сохранилось, – ни у него, нигде.
Еще запомнить чаепитие у фельдшера Влад. Францевича Бурака, его жены Алекс. Петровны и дочери Кати. Их рассказ об убитом сыне Андрее, – как она прощалась с ним в день войны, в лесу, около куста можжевельника. «Он ушел, а я руками рву можжевельник, полными объятиями, думаю – на память, на память».
Попрощалась – не задрожала,
А ушел от того куста,
Можжевеловый куст прижала
Прямо к сердцу [к телу], к лицу, к устам
Холодеющими руками.
Наломав объятье [охапку] ветвей,
Бормоча – «на память… на память».
……………………………………………….
Хочу домой. Хочу сидеть и вслушиваться в себя – нет, нет, там есть стихи, хотя каждая фраза сейчас, которую пишу, и не только стихотворная, – любая, даже здесь, – кажется мне совершенно не тем, совершенно не выражающей мысль, – ни на йоту. Никогда такого не было: ощущение, что все слова не те.
Вроде как вкус не тот, – или пересолено, или переслащено, или непропеченное, что-то вязнущее в зубах, противно…
Все нужно снова: слова, ритм – внутренний, дыхание. Дыхания в стихе нет, вот что, воздуху нет. Дыхания души, дыхания внутренней гармонии…
И «первых слов» нет, – тех, с которых начинается стих, тех таинственных первых слов, которые потом, м. б., отомрут или будут в самом конце, в которых зародыш и главный звук-мысль.
Очень звучат зато внутри Блок и Есенин, которого по-новому слышу…