Марк Тарловский - Молчаливый полет
16 октября 1935
«Выходят люди для работы…»[240]
Выходят люди для работы
И возвращаются домой.
Им неизвестно, где ты, кто ты,
Женоподобный демон мой.
Они обедают спокойно,
И каждый думает свое:
Агрессор замышляет войны,
Влюблен цирюльник в лезвие.
Но и веселым и усталым,
Им безусловно невдомек,
Какой ковшом десятипалым
Я хмель к губам своим привлек.
Не то б униженно пощады
Просить бы каждый был готов
У рук твоих и у помады
И вдетых в сумочку цветов.
Ты миллионами любима
Заочно, слепо, наперед,
Хотя б тебя бегущий мимо
И не заметил пешеход.
В уме и в талии поката,
К тому любая здесь глуха,
Что захоти — и быть без брата,
Без мужа ей, без жениха.
А нас, кому любовь-шутиха
Велела тогой сделать сеть,
Нас много ли, кто начал тихо
И не по возрасту седеть?
Кто знает, где твоя квартира,
В каком дворовом тупике?
Ты держишь минимум полмира
В наманикюренной руке.
14 мая 1936
«Была любовь, она не в добрый час…»[241]
Была любовь, она не в добрый час
Явилась нам. Родившаяся даром,
Она жила, и жар ее погас
И лег золой под ноги новым парам.
И плоть ее, сухая, как полынь,
Приняв закон вовек нетленных мумий,
Вошла в конверт, под зелень, чернь и синь
Почтовых дат и марочного гумми.
Ее несли в прохладу и покой,
Как дочь Египта к нильскому парому,
И в небесах прощальною строкой
Клубился вздох: «Я ухожу к другому».
Среди животрепещущих бумаг,
Там, где поют открытых писем птицы,
Прямоугольный плоский саркофаг —
Вот что осталось миру от царицы.
Не страстный лик, не чувство, что мертво,
На саркофаге резью начертали,
Но адрес той под адресом того,
Что от усопшей некогда страдали.
Ее доставил траурный состав
Под мой Тянь-Шань, под мавзолей Манаса,
Ей отдыхать среди верблюжьих трав
От плача букс, от певческого гласа.
Я потревожил бывшую на миг,
Чтобы прочесть и вновь сложить в порядке
И кирпичу крутой придать обжиг,
Придать незыблемость могильной кладке.
Роль палача на роль гробовщика
Меня, любовник! — в дружбе эти трое,
И прах любви переживет века,
Стезями строк переходя в другое.
27 августа 1936
Вождь и поэт[242]
Та голова, большая и седая,
Что над скорбящей родиной застыла, —
Ее пронес, храпя и приседая,
Ингушский конь, роняя в Терек мыло.
Совсем на днях, совсем еще недавно
— Пусть это помнят русские и пшавы —
Она склонялась в дружбе равноправной
Перед другой, веселой и курчавой.
Она слила последний поворот свой
С кивком другой, вернув ей сень родную,
И на столетнем пире благородства
Одна к другой приблизилась вплотную.
Где рос один, другой скакал когда-то,
Обвалам радовался, непоседа,
И в пахаре приветствовал как брата
Не твоего ль, Орджоникидзе, деда?
Но нет с тобой, как с Пушкиным, разлуки,
И оттого в краснознаменной куще
Ваш общий друг соединил вам руки,
Великий друг, скорбящий и ведущий.
И там, где кормчего каспийской шхуны
Он караулит, выпрямляя плечи,
Над ним звенят российской музы струны,
Над ним гудит орган грузинской речи.
<Февраль-март 1937>
«Да одиночество — это скрипка…»[243]
Да одиночество — это скрипка,
Стонущая в незримой руке,
Меж тем как свершается пересыпка
Времени в двойственном пузырьке.
Щеку сдавив и глаза прищуря,
Мастер водит пучком волос,
В запаянной склянке бушует буря,
Песчаного смерча тянется трос.
Плещется в деревянной лохани
Колышкам грифа покорный шум,
И плещет на карликовом бархане
В колбочке трехминутный самум.
Смертью лелеемую пустыню
Запер ты в комнатке, стеклодув,
Но жизнь я бужу и струны пружиню,
Времени символ перевернув.
12 января 1938
Салтыков-Щедрин[244]
Книгу в руки взяв, некий важный чин
Говорил надменно и хмуро:
«Салтыков-Щедрин… Салтыков-Щедрин…
Это что еще за фигура?»
Крепостник-лентяй, не сходя с перин,
Пальцем рвал страницы журнала:
«Салтыков-Щедрин! Салтыков-Щедрин!
Ну и птицу ж ветром нагнало!»
Разевая рот на мужицкий клин,
Темя скреб мироед-хапуга:
«Злопыхатель, вишь, Салтыков-Щедрин,
Водит словом, вишь, вроде плуга…»
Даровым зерном расперев овин,
Сокрушался поп-лихоимец:
«Ой, не чтит церквей Салтыков-Щедрин,
Пресвятых господних любимиц!»
Толстосум, старшой средь гостей-купчин,
Уронив очки с переносья,
Бормотал: «Беда! Салтыков-Щедрин
Ест, как плевел, наши колосья».
«Старина отцов, лучше нет старин, —
Раздавался крик ретрограда, —
Стариной тряхни, Салтыков-Щедрин
“Пошехонской” только не надо!»
И штабной шпион, наживая сплин,
Чертыхался, отпрыск Иуды:
«Как в моей душе, Салтыков-Щедрин,
Разглядел ты прусские ссуды?»
Слышен он поднесь из-за наших спин,
Непридушенной своры скрежет:
«Салтыков-Щедрин? Салтыков-Щедрин —
Это тот, кто нас доманежит!»
Да, покуда жив среди нас один,
Хоть один кровавый наемник,
Смерть несет ему, Салтыков-Щедрин,
Величавый твой многотомник.
Да, меж тем как чад бредовых доктрин
Исторгают пьяные бурши,
Пред тобой дрожат, Салтыков-Щедрин,
И враги и их помпадурши!
7 мая 1939
Бурятское село[245]
Она — недотрога, ее не коснешься;
Направишься к ней, по дороге споткнешься;
Подступишься с нежностью, тут же запнешься
И, чуть размечтаешься, сразу очнешься.
Она — недотрога: таежницам рысям
Нужна ли труха неотправленных писем.
Двусерпие век соответствует высям,
Где месяц бурятский от звезд не зависим.
Она — недотрога: на крыльях рояля
Впивается в сердце шаманская краля,
Его ядовитыми связками жаля
И, в ходе охоты, свежуя и вяля.
А если мне снятся, как темные осы,
Пьянящие пятки, что ангельски-босы,
А если впитались в могучие косы
Моих поцелуев нескромные росы,
А если о трепете пойманной птицы
Твердят мне предплечья мои и ключицы,
И если в ноздрях перегон медуницы,
А в ухе — чуть слышное «мой бледнолицый»,
То это от слитого с бредом подлога,
От сладостных козней буддийского бога,
От струй Селенги, что бурлит у порога,
От глаз, что в бинокле сверкнули двурого,
От Вашей застольной, моя недотрога!
28 августа 1943
Глашатай[246]
Как возвестить, что крах разверзся
Пред взором вторгшегося перса,
Что вековая контраверса
Решилась в пользу дщери Зевса? —
Топчи зачатки лозных вин,
Бегун, пыхтящий, как дельфин!
Семь гряд и девять котловин —
От Марафона до Афин.
Под брань Ксантипп горшки ломая,
Несется весть, еще немая;
Вдогон, плечами пожимая,
Глядит софист, не понимая.
Без крылышек — гонец не бог! —
Мелькают пятки драных ног,
И золотой Дианин рог
Глашатай пылью заволок.
Ручьи не поят непоседу;
Удушье каркает по следу;
Стадиеглоту, верстоеду,
Ему б хоть выхрипеть победу…
________________________________
Когда всесильный феодал
Для жаркой сечи увядал
И взор на женщину кидал
В кругу послушных объедал, —
Скрещая взоры на герольде,
Народ шептал: «Влюблен король-де,
Но что за сласть младой Изольде
В таком козле, в таком кобольде?»
А под герольдом конь храпел,
От серебра и пены бел,
И, прячась, подданный робел,
Чей плод был тоже млад и спел.
И над подъемными мостами,
Ревя в трубу с тремя хвостами,
Ездок, напутствуемый псами,
Скликал на пир к червонной даме.
____________________________________
Случалось часто на Руси,
Что крепостные караси
Толклись со щуками в смеси,
Где думный рявкал: — «Огласи!» —
И весь посад, с очами долу,
Внимал приказному глаголу
О том, как судят за крамолу
И за содействие расколу.
И тучи шли на бирюча,
Сургучного бородача,
Что, в шубе с царского плеча,
Вещал, на звоннице рыча.
Крепи под грамотой печати!
Надежа, дьяк, на бирюча ти:
Да обличит воров и шатий,
Чтоб государство не смущати!
______________________________
По выжженной степной траве
Легко катиться голове,
Но трудно двигаться молве
О забродившей татарве.
А у кочевника-хитрюги
Заведены для слухов слуги,
Чтобы справляться друг о друге
Перекликаясь воем вьюги.
На то и создан чакырым,
Что значит — глотке быть связным,
И донесения, как дым,
По дугам стелятся степным.
Стоят горланы, с детства рябы,
Всей статью — в каменные бабы,
И скачут новости, как жабы,
Через песчаные ухабы.
________________________________
В эфире — комариный писк,
Монтер заканчивает сыск,
И Марафон идет на риск,
Включая с прорезями диск.
Верстняк-монгол, трубач-франконец,
Брадатый петел русских звонниц,
Теперь вы — дрожь мембранных донец,
Узлы незримых волоконец!
Гудим всемирный океан, —
Подайте диктору стакан!
Колеблет землю, как титан,
Очки протерши, Левитан.
Не скороход он, не наездник,
Не колокольничий насестник —
Он ваш, архангелы, наместник,
Он твой, победа, провозвестник.
Так пусть же сдохнет, как пифон,
Тирольский обер-солдафон!
Клекчи, возмездие-грифон:
У микрофона — Марафон!
Февраль 1944