Ольга Берггольц - Говорит Ленинград
Бедствия зимы нарастали. По самому себе Иван Ильич чувствовал, как люди – уже невольно – начинают все больше и больше беречь свои физические и душевные силы. А Милютин в это время, наоборот, как будто бы придумывал себе все новые заботы и обязанности – вот как сегодня хотя бы: утром в столовой ввязался в страшный женский скандал, последним в очереди не хватило хлеба, и Милютин уговаривал их, мирил, бегал за них браниться с работниками столовой, возил на себе хлеб и, вернувшись домой, усталый и страшный, только затем, чтобы успокоить нервы Славнова, решил занять ту самую проклятую третью койку, с которой, как ты там ни ссылайся на предрассудки, пока еще никто не вставал.
– Я удивляюсь тебе, товарищ Милютин, – все-таки произнес вслух Славнов. – Почему ты такой неспокойный? Мало тебе твоих нагрузок? То мои нервы успокаиваешь, то в бабский скандал лезешь. Разве это все – твое дело?
– А как же? – удивился Милютин. – Ведь я же коммунист, так? Если не я – так кто же?
Бедствия зимы нарастали – наступил уже январь 1942 года. Цех за цехом, станок за станком останавливались и на этом заводе. Все меньше людей приходило на предприятие, но даже и им нечего было делать. Страшное чувство безысходности подкрадывалось к людям. На заводе работала только одна котельная, вернее – один котел в ней еле теплился, но и он готов был остановиться: замерз водопровод, иссяк уголь. И вот Милютин, собрав горсть регулярно ходивших на завод рабочих-кадровиков, горячим полушепотом объяснил им, что никак нельзя дать остановиться котлу – никак нельзя! Котел подает пар – тепло в несколько комнат при заводоуправлении, там можно поселиться всем, кто еще не находится на казарменном и живет далеко от завода, котел может дать тепло в один цех и даже привести в движение пару-другую станков, «а ведь мы можем получить срочные военные заказы – пусть небольшие», – нельзя дать потухнуть котлу, нельзя.
Так все, что было живого на заводе, как кровь к сердцу, прилило к этому единственному котлу. Руками из проруби на Неве люди носили в котел воду; разбирали, кололи и пилили все деревянное на дворе, чтобы питать котел топливом. И сердце завода билось – котел пыхтел, а люди жили около него, и жизнь их имела смысл и даже перспективу: хоть что-нибудь делали они («и ведь заказ могут дать!»), а горсточка ценнейших кадров сохранялась. И мастер Славнов с уважением подумал о том, что все это придумал и организовал суетливый Милютин, который вместе со всеми таскал в котел воду и колол деревянные модели.
А Милютин, кроме того, почти каждый день ходил в райком партии, а райком очень часто посылал его проводить беседы и доклады на разные объекты, иногда за несколько километров от завода. Трамваи давно не ходили, Милютин совершал свои походы пешком.
«Вот уж это зря, – думал Славнов, все больше тревожась за своего беспокойного товарища, – ну разве людям теперь до докладов? Зря только изводится».
– Ты упадешь в дороге, – сказал однажды Славнов Милютину. – Ты присаживайся хотя бы, отдыхай.
– Нет, – сказал Милютин. – Я тщательно избегаю делать это. Уж пошел – так иди. И, кстати, я еще очень прилично хожу.
А через несколько дней – это было в январские, в ленинские дни, – идучи куда-то, Иван Ильич увидел Милютина на набережной: Милютин сидел на ящике с песком, прислонившись спиной к стене дома; лицо его выражало крайнее изнеможение и самое откровенное страдание. И Славнов до оцепенения смутился, увидев Милютина таким, как бы поймав, как бы уличив его в чем-то постыдном, и растерянно остановился возле него, уверенный, что Милютин тоже ужасно смущен, готовый крикнуть: «Ничего, ничего! Это вижу только я!» Но Милютин спокойно и доверчиво взглянул на старого мастера и сказал:
– Помоги мне подняться, Иван Ильич. Я сам не смогу.
Славнов помог ему подняться с ящика и пробормотал:
– Я пойду с тобой на твой доклад, мне все равно нечего делать.
Собрание происходило в подвале, в бомбоубежище, потому что район, куда пришли Славнов и Милютин, в это время подвергался артиллерийскому обстрелу. Народу было довольно много: в те дни, как ни странно, люди особенно охотно шли на всякие собрания, ища случая побыть вместе и надеясь услышать что-нибудь о перемене в своей участи и в войне – о хлебной прибавке или хотя бы о маленькой победе. Собравшиеся сидели на скамейках под низкими сводами, а своды были подперты множеством нетолстых белых бревен; люди сидели как бы в какой-то подземной безлиственной роще, еле озаренные дремучим светом единственной «летучей мыши». Их ввалившиеся глаза немедленно с надеждой и доверием обратились к докладчику, как только он вошел в подвал.
– Дорогие товарищи, – начал доклад Милютин. – Мы отмечаем восемнадцатую годовщину со дня смерти нашего великого вождя Владимира Ильича Ленина в те дни, когда город наш переживает известные трудности…
И вздох – глубокий общий вздох, близкий к стону, – промчался по подземелью, по безлиственной роще столбов, и дрогнуло сердце старого мастера Славнова, когда он услышал это трижды знакомое до войны слово «трудности». Безграничное целомудрие мужества заключалось в том, что нечеловеческие муки, которые все переживали, Милютин назвал обыкновенным, довоенным, старым словом «трудности». И так как он сам был такой же, как все здесь, – страшный и голодный, он имел право на это слово, и все поняли и ощутили это – и в нем, и в себе, – оттого и вздохнули… Но главное было не в том, что Милютин принес эти обыкновенные слова сюда в разгар артобстрела, в подвал, что ленинские дни отмечались, как всегда. Нет! Самое главное было то, что в осажденном Ленинграде были люди, позаботившиеся об этом.
И глядя на исхудавшее лицо Милютина, мастер Славнов первый раз отчетливо понял, что вот на таких Милютиных и держится в городе жизнь: это они говорят сейчас о Ленине в темных подвалах, в обледеневших учреждениях с людьми, жаждущими сойтись вместе. Это они собирают людей около котлов на остановившихся заводах, около кипятильников – в жактах. Это они не дают опускать людям руки, погрузиться в бездействие, то есть в смерть. И пока в городе есть эти люди – город не только выдержит все, но обязательно, обязательно победит.
Через два часа Славнов и Милютин возвращались обратно, к своему котлу. Мороз был таким свирепым, что трудно было говорить, но Ивану Ильичу не терпелось задать Милютину ряд вопросов.
– Сергей Петрович, – спросил он, – вот ты говорил в докладе: «Мы, большевики, в девятнадцатом году», – ты, что же, почти с самой революции в партии?
– Нет, я не с девятнадцатого, – ответил Милютин. – Я говорил «мы» в смысле «мы – партия». Ведь поскольку я член партии, я полагаю, что вся ее история – как бы и моя личная жизнь, и поэтому я…
– Милютин, – перебил его Славнов, только сейчас додумав одну глубоко взволновавшую его мысль, – вот я глядел на тебя все время и удивлялся, что тебя на все хватает. А ведь это в тебе не просто человеческое, что ли, – ну вот то, что только твое, – это в тебе вся партия сидит, это она тебя движет. Понимаешь? Нет! Ты этого не понимаешь, это я понимаю. Но ты с какого же года большевиком?
– Я – ленинского призыва, – тихо, с мягкой важностью ответил Милютин. – Тогда очень много народу в партию вступило. В особенности же рабочего класса. Было очень большое горе – смерть Владимира Ильича, партии трудно стало, вот мы и вступили – ты понимаешь?
– Понимаю, – так же тихо ответил мастер и, помолчав, важно, переходя вдруг на «вы», спросил: – Товарищ Милютин, а вы мне дадите рекомендацию для вступления в кандидаты ВКП(б)? – Он помолчал и произнес полностью: – В кандидаты Всесоюзной Коммунистической партии большевиков?
– Конечно, товарищ Славнов, – неторопливо и тоже переходя на «вы», ответил Милютин, – и даже сам подготовлю вас…
Милютин ни звуком не напомнил Славнову о прошлом разговоре насчет партии, и Славнов был глубоко благодарен ему за это: он сам ощущал огромную разницу между тогдашним своим состоянием и теперешним: если до войны он чувствовал, что, пожалуй, он может вступить в партию, то теперь он чувствовал, что не может не вступить. Не может потому, что Милютину трудно и он, Славнов, должен разделить с ним его великий труд – так велит ему совесть, совесть трудового человека, который не может сложа руки глядеть, как другие работают. Не может потому, что ему хочется ощутить в себе всю ту особую силу, которую дает каждому отдельному коммунисту вся партия. Не может, наконец, не вступить потому, что прошлая его жизнь погибла, а он хочет жить полной, деятельной жизнью, хочет отдать во имя победы все свои силы – а партия большевиков требует всех сил. Не часть сил, а именно – все, всю жизнь.
Долгими зимними вечерами при свете коптилки мастер Иван Ильич Славнов внимательно читал Устав и «Краткий курс», но больше всего он беседовал с Милютиным – задавал ему разные вопросы о партии и коммунистах. Он спрашивал несколько витиевато и туманно, потому что не хотел, чтоб Милютин счел его за несознательного мальчишку, который сам ничего в жизни не думал и ничего не знает. А Милютин был просто счастлив, что может столько важного разъяснить человеку, и разъяснял с жаром, с сердцем, в то же время не обижая мастера излишней простотой объяснений. Особенно запечатлелся мастеру Славнову ответ Милютина на его вопрос – как точно понимать выражение, которое часто употребляют коммунисты: «Это имеет политическое значение»?