Елизавета Полонская - Стихотворения и поэмы
Полонская понимала Революцию как явление Природы, и потому принимала ее. Отношение к новой власти было иным. Впрочем, эта власть за 10–12 лет своего существования идеологически и аппаратно круто переменилась, постепенно подчиняя себе все сферы деятельности граждан. Требования ортодоксальной критики к отражению «революционной действительности» в советской поэзии тоже переменились, и в 1935 году рядовой совкритик не имел возможности писать про то, о чем говорили Ин. Оксенов и Б. Эйхенбаум в 1921-м, да, пожалуй, уже и чувствовал иначе, и видел нечто иное: «В первой книге “Знаменья” Е. Полонскую очень многое роднит с лирикой “Цеха поэтов”, отражающей в своей примитивной вещности стремление замкнуться в четырех стенах комнаты»[32]. Предвидеть эти перемены Полонская не могла, но еще в 1920-м со многим прощалась:
Но грустно мне, что мы утратим цену
Друзьям смиренным, преданным, безгласным:
Березовым поленьям, горсти соли,
Кувшину с молоком, и небогатым
Плодам земли, убогой и суровой…[33]
(«Не странно ли, что мы забудем всё…»)
В стихах Полонской был дух того времени, который она для нас сохранила, и были, понятно, свои темы. Писала она и на библейские, соотнося происходящее в стране с древностью; используя классические образы, она умела сказать о том, что было ею пережито:
Мы знаем точный вес, мы твердо помним счет;
Мы научаемся, когда нас научают.
Когда вы бьете нас, кровь разве не идет?
И разве мы не мстим, когда нас оскорбляют?
(«Шейлок»)
Такие стихи из «Знамений», как «Я не могу терпеть младенца Иисуса…» и «Шейлок», вызвали споры. Ин. Оксенов, признав в цитированной статье что «во всей лирике Елизаветы Полонской глухо и настойчиво звучит “голос родовой”», посчитал, что «оценка этих стихов неминуемо должна лежать в области вне-эстетической, — и мы должны сказать, что в книжке, изумительно и трепетно-современной, стихи эти звучат резким диссонансом — быть может, величавая нота, идущая из глубины времен, но суждено этой ноте неизбежно замолкнуть, ибо общение людей строится ныне не на кровной связи». И в характерноутопической манере эпохи заявил, что голос рода, звучавший прежде, замолк, «ибо не должен он звучать в том мире, к которому мы идем». Суждения на эту тему берлинского критика А. Бахраха, признавшего, что «маленькой, но полновесной книжкой “знамений” обрела Полонская свое лицо»[34], — столь невнятны, что, похоже, его рукой водили некие внутренние комплексы: «В книге есть еще нечто. Это стихи с определенной идеологией. В них много настоящего экстатического пафоса, много подлинной боли, выстраданности, но в сборнике они явно лишние, ибо могут повернуть всю книгу в совершенно иную плоскость. Это ни к чему. Пропустим их, не делая никаких выводов, и не будем искать каких бы то ни было догматических правд. Тяжесть вне их»[35].
Напротив, совсем юный Лев Лунц, принимавший революцию, но далеко не всё в порожденном ею режиме, и человек иных, нежели, скажем, Гумилев, эстетических и мировоззренческих установок, вполне определенно высказался о пророческой силе стихов Полонской. Он писал о «Знаменьях», когда уже вышла «Орда» Тихонова:
«Елизавету Полонскую и Николая Тихонова я считаю настоящими большими поэтами. Хотя бы потому, что они касаются современных тем, смотрят в глаза Революции. Таких поэтов, особенно у нас в Петербурге, нет. А у Полонской есть к тому нечто старое — пафос! Ее голос — голос пророка, властный и горький:
На память о тяжелом годе
Установи себе, народ,
Семь дней на память о свободе,
И передай из рода в род!
И настоящей пророческой страстностью звучат ее обличения:
Иль не стало в нашей стране
Сыновьям нашим должного места,
Что мы отдали их войне
И дали им смерть в невесты?
Только сильный поэт может с такой страстью диктовать законы и обличать неправду. И с тем же горьким патетическим подъемом растут пророческие видения:
Веселые и дерзкие года
Оставшимся достанутся на долю:
Разрушенные битвой города,
Окопами раскопанное поле.
Они увидят землю вдаль и вдаль,
И, наконец, доподлинно узнают,
Как черен хлеб, как солона печаль,
Как любят нас и как нас убивают.
А стихи Полонской об Иисусе с невиданной — опять же пророческой — дерзостью восстают на христианскую мораль. И мне смешно, когда благонамеренная критика возмущается этими “кощунственными” стихами, проглядев в них библейский пафос цельного и непреклонного пророка»[36].
О грозном анти-христианстве Полонской 1920-х М. Шагинян написала[37], что оно «страшнее и убийственней всяких ярмарочных бахвальств “комсомольского Рождества”».
Что касается еврейской темы, то именно в первые послеоктябрьские годы Полонская отчетливо осознала и выразила свое еврейство:
В стране изгнанья нам услада — тора,
Не будет жалок и унижен тот,
Кем избрана высокая опора.
(«Наследника святая слава ждет…»)
И — вместе с тем — она всегда ощущала свою неотторжимую принадлежность к русской культуре. В стихах 1922 года, обращенных к России, она остро, без обиняков, формулирует очевидную для нее коллизию:
Разве я не взяла добровольно
Слов твоих тяготеющий груз?
Как бы не было трудно и больно,
Только с жизнью от них отрекусь!
Что ж, убей, но враждебное тело
Средь твоей закопают земли,
Чтоб зеленой травою — допела
Я неспетые песни мои.
(«О Россия, злая Россия…»)
Далеко не все написанное тогда о «детях народа моего», «осевших в волчьей стране», не все из того, в чем Лунц увидел ее пророчества, — было напечатано. И ярость, страсть этих строк не выветрились из них за долгие годы пребывания втуне:
В стране чужой, суровой и унылой
Вы проживете, бедные пришельцы,
И с сыновьями здешних женщин
Вы не сойдетесь для веселых игр,
Когда убогая весна настанет.
Но будут и другие среди вас:
В них оживет внезапный гнев пророков
И древней скорби безудержный плач.
Века, века заговорят пред ними,
И сердце детское наполнит ужас.
Их опьянит Божественный восторг
И острой болью жалость их пронзит,
И проклянут они, и умилятся
Над обреченным жить и умереть.
И будет горло, как струна тугая,
Напряжено одним желаньем тука,
И лютнею Давида прозвучит
На языке чужом их грустный голос…
(«О дети народа моего…»)
4. «Под каменным дождем. 1921–1923»
Для Полонской первая половина 1920-х — пора очень трудного быта и ее лучших стихов.
Свой второй сборник, подготовленный в январе 1923 г., она первоначально хотела назвать «Под смертным острием»[38], но книга вышла из печати несколько измененной по составу и с заглавием «Под каменным дождем. 1921–1923».
«Золотая лира оттягивает слабое плечо», — признавалась Полонская в новой книге, которая подтверждала ее репутацию поэта, говорящего о современности своим голосом:
Калеки — ползаем, безрукие — хватаем.
Слепые — слушаем. Убитые — ведем.
Колеблется земля, и дом уже пылает —
Еще глоток воды! — под каменным дождем…
(«Хотя бы нас сожгли и пепел был развеян…»)
Или:
Вижу, по русской земле волочится волчица:
Тощая, с брюхом пустым, с пустыми сосцами…
Рим! Вспоминаю твои известковые стены!
Нет, не волчица Россия, а щенная сука!
След от кровавых сосцов по сожженному полю,
След от кровавых сосцов по сыпучему снегу…
Тем, кто ей смерти искал, усмехнувшись от уха до уха,
Тем показала она превосходный оскал революций.
(«Вижу, по русской земле волочится волчица…»)
(В стихах Полонской тех лет страна была «волчьей» и волчицы бродили по ней на законном основании, потом они уползли куда-то, а в последующих стихах не просматривались…)
В книге «Под каменным дождем» снова было три раздела — теперь обозначенные римскими цифрами. В первом — пятнадцать, условно говоря, гражданских стихотворений. Это не те стихи о современности, что были «Знаменьях», они выражают личное отношение поэта к Революции. В определенном смысле автор статьи 1935 года о стихах Полонской, утверждавший, что «начиная с книги “Под каменным дождем”, в поэзию Е. Полонской входит тема Революции»[39], был прав. Впервые она обращалась к Революции напрямую и обращалась не заискивая (в этом она себе не изменила):