Евгений Долматовский - Добровольцы
Глава шестая
БУРЕВЕСТНИК
Великого времени гулкое эхо
Звучало в туннелях той юной порою.
К товарищу Горькому просят приехать
Ударниц московского Метростроя.
В парткоме волненье: девчата увидят
Его самого и Роллана на даче.
Ребята, конечно, немного в обиде,
Но Леле и Маше желают удачи.
Цветочного ветра прохладная ласка,
И щеки пылают в счастливой тревоге.
Расхлябанный «газик» — смешная коляска —
Несется по старой Смоленской дороге.
Летят, как в кино, перелески, пригорки,
И Леля бодрится: «Держись, не теряйся!»
И вдруг, словно книга ожившая, Горький
Стоит на высокой открытой террасе.
Он в сером костюме, немного сутулый,
Рукою приветливо машет девчатам.
Усы они видят, и острые скулы,
И чистые искорки глаз грустноватых.
Над пепельным ежиком вьются несмело
Табачного дыма прозрачные нити:
«Приехали! Я оторвал вас от дела?
Но вы уж меня, старика, извините!»
Тут Леля, как выстрелом, бахнула сразу
Еще из Москвы припасенную фразу:
«Мы прибыли к вам с комсомольским приветом,
Вы наш Буревестник!» Но Горький при этом
Такую гримасу состроил, что Леле
Пришлось перестраиваться поневоле.
А Горький сказал: «Вы живете по планам,
И план нашей встречи я так намечаю:
Я вас познакомлю с Роменом Ролланом,
Потом посудачим немного за чаем,
Потом погуляем… Согласны, девицы?»
(Но слово «девицы» звучало как «дети».)
Тут вышел навстречу старик тонколицый
И подал им руку в крахмальной манжете.
Хозяин подвинул плетеные кресла,
На стол положил он рабочие руки.
Расселись, и сразу неловкость исчезла.
И Леля, прильнув на мгновенье к подруге,
Скороговоркою ей прошептала:
«Ой, Маша, Роллана-то я не читала!»
А Горький в мундштук заложил папиросу.
Как солнце сквозь дым, нашу жизнь осветили
Раздумьем пронизанные вопросы:
«Как будете жить? Как живете? Как жили?»
И девушки стали рассказывать бойко
О том, как трудна была первая сбойка,
О том, как плывун отжимают в кессоне…
И видели ошеломленные гостьи,
Что Горький их жизни кладет на ладони
И словно сгребает в могучие горсти.
«А как у вас дружат, встречаются, любят?»
Спросил он у Маши. Но вместо ответа
Призналась девчонка, что в аэроклубе
Летать она учится целое лето
И завтра ей прыгать. Конечно, впервые!
Боится ль? «Не очень! Ну, самую малость…»
«Да, девушки, вижу, что вы боевые,
И много вам счастья на долю досталось!»
И Горький задорно взглянул на Роллана,
Как будто отец, представляющий дочек,
И хмыкнул неловко, достав из кармана
Батистовый, в крупную клетку, платочек.
Накинув крылатку со львами из меди,
Роллан оставался бесстрастен и бледен.
Душа, очарованная навеки,
Что видел он в образе девушек наших:
Аннету Ривьер или новые реки?
Не знали об этом ни Леля, ни Маша.
Заранее кем-то был хворост подобран
И сложен в чащобе старинного парка,
И Горький, склонившись с улыбкою доброй,
Костер распалил, небольшой и неяркий.
Вокруг разместились хозяин и гости,
И каждый читал по-особому пламя,
Оно то суставы ломало со злостью,
То рдело цветочными лепестками.
Быть может, Роллану, укрытому тенью
Спокойной и чистой печали,
Как зримая музыка, эти сплетенья
Симфонией нового мира звучали?
Что Леля в извивах костра находила?
Одно лишь сиянье, одно лишь горенье
Открытой души своего бригадира,
А с ним и всего поколенья.
А Маша?.. Зачем она в пламя смотрела?
Не стоило этого делать, быть может…
Зеленая ветка в костер залетела
И вспыхнула тоже.
…И Горький шепнул: «Я решил почему-то,
Что вы оробели, смутились вначале,
И стал ваш рассказ о прыжке с парашютом
Неточным: небось, о любви умолчали?»
Откуда он знает? И девушка сразу
Поведала Горькому в светлом восторге
О Славе Уфимцеве синеглазом,
Красавце, проходчике и комсорге.
Ах, Слава Уфимцев! Когда бы ты слышал
Признания эти! В земные высоты
Взлетел бы ты сердцем, наверное, выше
Предела, что могут достичь самолеты.
Вились над костром золотые извивы,
Сливаясь с вечерним сиянием зорьки.
И Леля поглядывала ревниво:
О чем это шепчутся Маша и Горький?
Однако к концу подходила беседа.
«Друзья! Расставаться не хочется с вами.
На шахту я к вам непременно приеду,
Хотя поругаться придется с врачами».
А Маше шепнул: «Разговор между нами,
Я в этих делах молчаливей могилы».
В костре пробежало по веточкам пламя,
Темнея, теряя последние силы.
Как жаль, что так быстро окончилась сказка!.
И лица подружек задумчиво-строги.
Расхлябанный «газик» — смешная коляска —
Несется в Москву по Смоленской дороге.
Глава седьмая
ПЕРВАЯ СМЕРТЬ
Зачем это Маша торопит шофера,
Кусает какую-то горькую травку?
Уже половина девятого скоро,
Она подвела синеглазого Славку!
На длинной скамейке Тверского бульвара
Сидит он, куря ароматные «пушки»
А слева — влюбленная пара.
А справа задумчивый Пушкин.
Она не пришла, не придет — это ясно!
Так можно всю жизнь просидеть и напрасно.
А завтра мы в Тушино едем. И надо
Как следует выспаться. Тут не до шуток:
Пройдет испытание наша бригада
Не в недрах, а в небе — в прыжках с парашютом.
Уфимцев! Такие к тоске не способны,
Грустить не умеют, хотя молчаливы.
Могучие люди бывают беззлобны
И робостью внешней красивы.
Он выломал палочку и прилежно
Письмо начертил на дорожке песочной:
«Мария, люблю» осторожно и нежно
На грунте рассыпчатом, грунте непрочном.
Поднялся, ушел. И доехав до дома,
На койке скрипучей уснул он мгновенно.
Его не разбудишь, пожалуй, и громом.
(Еще мы громов не слыхали военных.)
А Маша примчалась к скамейке заветной
Лишь в 9-15. В смятенье, в печали.
Но слов никаких на песке не заметно:
Другие влюбленные их затоптали.
(Когда бы владел я волшебною силой,
Я все написал бы и сделал иначе:
Привел бы тебя на свидание с милой
И всем раздарил бы Любовь и Удачу.)
Как мучилась Маша одна до рассвета
Томилась на крайней скамейке садовой.
Сам Горький, пройди он дорожкою этой,
Узнать не сумел бы девчонки бедовой.
О чем она думала в час предрассветный,
Глаза заслоняя шершавой ладонью?
Конечно, не злым подозреньем, не сплетней
Терзалось сердечко ее молодое.
Ей виделось нашей судьбы продолженье:
Война громыхает над краем сожженным
И Славка-пилот улетает в сраженье,
А ей ожидать, как положено женам.
А вдруг на него налетели фашисты?!
Их много, а он одинешенек в тучах.
Машина пылает. Он прыгать решился
Вот прыгнет — и пулю вдогонку получит.
«Любимый! Не смей раскрывать парашюта,
Пока тебе неба и выдержки хватит!
Открой его в долю последней минуты,
Не то тебя ветер на крыльях подхватит.
Для пули фашистской ты станешь мишенью…
Чтоб не было в битве любимому тяжко
Пример показать приняла я решенье
И утром попробую прыгнуть с затяжкой»
И вот оно утро. Мы едем в трамвае.
И пригород быстро несется на встречу.
В открытые окна вагона врываясь,
Зеленые ветви ласкают нам плечи.
Навек неразлучных сегодня нас трое.
Акишина в нашей компании нету, —
Он дома остался, он очень расстроен:
Врачебному парень подвергся запрету.
Но если бы ты заглянул в мою душу
(Не выдай, не выдай, товарищ хороший)
То понял бы сразу: я попросту трушу
И даже завидовать начал Алеше.
Но дышит спокойствие рядом со мною,
Твердит, как урок, рассудительный Слава:
«Находится слева кольцо вытяжное,
Скоба запасная находится справа.
Вылазь на крыло! Как в Москву-реку с вышки,
Ныряй без раздумий — солдатиком, рыбкой.
Об этом еще не написаны книжки,
Мы первые будем», — добавил с улыбкой.
Нам все начинать выпадало на долю,
Недаром недавно звались «пионеры».
Эпоха такою была молодою,
Что в прошлом нечасто встречались примеры.
У края покатого летного поля
Пирует с подругами шумная Леля.
Консервы лежат на вчерашней газете
И скромные ломтики серого хлеба.
Вокруг на траве мы расселись, как дети,
Близ летного поля у самого неба.
Что с Машей? Она опустила ресницы
А Слава? Он смотрит в небесные дали
Как важно им было бы объясниться!
Зачем им друзья в это утро мешали?
Товарищи! Небо зовет голубое,
Нас ждут самолеты на поле зеленом,
И мы в парашютную входим гурьбою,
И каждый гордится комбинезоном.
Инструктор сверкает вставными зубами.
Страшней мне становится с каждой минутой.
Заводят У-2, и лиловое пламя
При выхлопе рвется из патрубков гнутых.
(У-2 не зовется еще «кукурузник»,
Еще не летит над сожженной травою,
Овеянный славою всесоюзной,
Всеевропейскою и мировою.)
Мне первому прыгать. Проклятый алфавит!
До буквы моей никого не нашлось.
Пилот преспокойно на взлетную правит,
Ангары и люди уносятся вкось,
И машет Уфимцев мне рыцарской крагой.
Куда-то — не в пятки ль? — уходит душа.
Я после скажу, что был полон отвагой,
Когда приземлюсь, парашютом шурша.
Одна лишь надежда, что красные кольца
Кругами спасательными на груди
Но ты в эти выси взлетел добровольцем
От имени тех, кто всегда впереди.
Бесстрашным зовется твое поколенье!
У-2 тарахтит и заходит на круг.
Что храбрость? Нелегкое преодоленье
Животного страха, дрожания рук.
Смелей комсомолец! Я все-таки трушу.
В лицо ударяет порыв ветровой
Пилот меня резко толкает. Я рушусь
Из облачка вниз головой.
Рывок! И за кратким мучительным громом,
Треща, раскрывается шелковый зонт,
Я тихо вращаюсь над аэродромом,
Как циркуль, где радиусом горизонт.
Кому рассказать, что я счастлив по-детски,
И небо чудесно, и ветер горяч?
Запеть бы! Но песни свои с Дунаевским
Еще только пишет Кумач.
И вот как плетеные белые вожжи,
Тяну на себя парашютные стропы,
Чьи длинные тени протянутся позже,
Как меридианы на карте Европы.
Распалась налитая воздухом чаша.
Беспомощный шелк на траве серебрится.
Второй — по алфавиту — прыгает Маша,
И взглядом ее провожает Уфимцев.
Дружочек наш милый! Так быстро взлетела,
Товарищам слова сказать не успела…
В решеньи своем никому не призналась.
Все выше ее голубая дорога.
Внизу на земле ее сердце осталось,
Бессонная ночь, и печаль и тревога.
Мотор выключает, командует летчик:
«Пошел!» Кувыркается в небе комочек.
Сейчас вытяжной парашютик заблещет,
Стремительный шелк за собой увлекая.
Комочек несется, мелькая зловеще;
Мгновенна как вечность, секунда такая.
«Успею! Успею! Не мне это больно —
Тому, кто в бою не уйдет от погони.
Земля уже близко. Однако довольно…»
Но тут ускользнуло кольцо из ладони.
И все… Только мчится и воет сиреной
Машина. Да белый халат на подножке,
И врач на одно опустился колено
Над чем-то ужасным на взлетной дорожке.
Под пологом шелковым, пологом белым
Не ты, наш дружок. То, что было тобою.
Не знает никто твоих помыслов смелых,
Рожденных в предчувствии первого боя.
Еще до Расковой, еще до Гастелло
Девчонка, десяток инструкций нарушив,
По мирному небу звездой пролетела,
Пылающий след прочертив в наших душах.
Отставить прыжки! Тишина неживая.
Кайтанов безмолвствует, с виду бесстрастный,
Но слезы, в рябинках его застревая,
На утреннем солнце сверкают и гаснут.
Носилки. И Леля с пустыми зрачками,
И Слава Уфимцев с лицом словно камень.
Он шепчет, пронизанный холодом лютым:
«Позвольте мне прыгнуть с ее парашютом…»
Глава восьмая