KnigaRead.com/

Давид Самойлов - Избранное

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Давид Самойлов, "Избранное" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Так до последней строфы, где возникает и сразу же узнается характерная — длящаяся, влекущая интонация... Интонация, за­служившая самойловскому стиху репутацию раскованности, не­принужденности.

Да, Самойлов меняется. Он меньше ценит свои прежние досто­инства, ищет новых, которые при ближайшем рассмотрении оказы­ваются для него не такими уж новыми. Сквозь элегическую задум­чивость знакомого лица проступает первоначальная юношеская серьезность выражения. За беглостью впечатлений — живописная, предметная осязаемость вещей.

В какой-то момент знакомства с Самойловым такой его облик казался неожиданным, потому что привыкли к другому. Привыкли,

что в его поэзии преобладает не описание, не изображение, а впе­чатление, что он избегает не только прямого называния, видения вещей, но и прямого разговора о главном, отчего стихи кажутся уклончивыми, недосказанными. «Смутный мой рассказ...»

В этом рассказе тем не менее постоянна весть о времени, но ее нужно расслышать. Время возникает не в хорошо известных, легко опознаваемых приметах, а в поэтическом переживании. Вот почему поэму, написанную, в сущности, о времени и о себе, Самой­лов может закончить признанием: «Важней всего здесь снегопад...» — потому что снегопад завладел образом, связал впечатления. Сквозь его пелену все остальное только — контуром, силуэтом. Все осталь­ное недоговаривается.

Недоговаривается главное...

У И. С. Тургенева есть рассказ «Часы». Поздний рассказ о самом начале столетия. Действие начинается в марте 1801 года — время смерти Павла I. Но рассказ не об этом: о часах, полученных подростком в подарок от крестного, "дурного" человека, плута и выжиги, иметь подарок от которого — стыдно. И как ни жаль расстаться с часами, от них нужно избавиться. Их передаривают, закапывают в землю, прячут, наконец, бросают в воду, ибо они имеют свойство возвращаться, преследовать.

Как будто, пока идут эти старинные часы, длится прежняя — павловская — эпоха, не наступает новый век, не возвращаются из Сибири сосланные, те, кого ждут так нетерпеливо, чтобы полной грудью вдохнуть свободу. «Дней Александровых прекрасное на­чало...»

Рассказ о часах, отмеряющих Время.

Самойлов также приучил своего читателя к тому, что главное недоговорено. Оно в подтексте, оно схвачено боковым зрением, отмечено деталью. Поэт приучил к такому ходу мысли, но теперь он все чаще обманывает ожидание в последних сборниках: «Голоса за холмами», «Горсть»...

Первый из них вышел в Эстонии, напомнив, что место действия все то же, что и в «Заливе», хотя и переживается оно поэтом иначе. Прежде он видел себя на берегу моря — на берегу вечности, беспре­дельности; теперь пространство суживается, теснит, обрекает на одиночество, куда с трудом доносится эхо дружественных го­лосов.

Поэт наедине с собой, со своими мыслями, в кругу отношений самых по-человечески близких и самых трудных:

Веселой радости общенья
Я был когда-то весь исполнен.
Оно подобно освещенью —
Включаем и о нем не помним.
Мой быт не требовал решений,
Он был поверх добра и зла...
А огненная лава отношений
Сжигает. Душит, как помпейская зола.

(«Веселой радости общенья...»)

Последние сборники — книги трудных признаний, непривычно прямых и откровенных высказываний, тем самым являющих нам не только изменившуюся поэзию, но и новую трудность: говорить о ней, ее понимать.

Прежний Самойлов ускользал, прятался в искрящем, играю­щем слове, в легкой изящной интонации. К стиху было боязно при­коснуться, и критики постоянно подпадали под его обаяние, стре­мясь не столько оценить, сколько сохранить вкус поэзии в собст­венном слове. Это казалось самым важным, а прояснить смысл, договорить — ощущалось как трудность, как опасность.

В новых же сборниках Самойлов просто не оставляет возмож­ности критику что-то договорить за него; он все договаривает сам — и о своих трудностях, и о своих сомнениях... Одна из главных труд­ностей — и в прямоте признаний сохранить искренность, не разру­шить поэзию.

Самойлов более не выдает поэзию за игру, где каждое сти­хотворение — маска, роль, а каждая роль — радость перевоплоще­ния. Нет сил и желания перевоплощаться, когда даже «играть себя мне с каждым днем труднее» («Последний проход Беатриче»).

Рифмы, приходившие так легко и бездумно, тяготят. Мелька­ет иронически-правдоподобное: «Надо учиться писать без рифмы...» И уже совершенно серьезно:

Добивайтесь, пожалуйста, смысла,
Проясняйте, пожалуйста, мысли.
Понимаете? Все остальное
Не имеет большого значенья.

(«Добивайтесь, пожалуйста, смысла...»)

Сравнительно не так давно Самойлов, говоря об ощущении возраста, о меняющихся пристрастиях в поэзии, признался: «Понятнее поэт Мартынов Леонид...» Судя по новым стихам, не только понятнее, но и поэтически ближе.

Все, что хочется сказать о новом Самойлове, о его мыслях и настроении, хочется предложить не от себя, но цитируя строки поэти­ческих признаний. Стихи, однако, требуют отношения, оценки. Она дается не просто. Все время оглядываешься назад, сравниваешь: прежде и поэт и читатель ощущали себя куда вольнее, раскованнее... Прежде речь лилась, теперь мысль расщепляет стих на строки, строфы, обрывает его течение полувопросом, полусомнением... Но и замкнуть стихотворение, придать ему, даже краткому, завершенность — дается с усилием: «Все фразы завершаем многоточием...» («На рассвете»).

А где же былая легкость разговорных, соскальзывающих с пе­ра афоризмов, из стихотворения переходивших в речь и ведущих уже самостоятельную жизнь: «Он тоже заговорщик //И некуда по­даться, кроме них...», или «Хочется и успеха,— // Но на хорошем по­прище...», или «У зим бывают имена...»

Теперь такого рода фразы не то чтобы редкость, их почти нет. Нет этих резких, графически прочерченных линий, нет и многого другого, привычного, от чего поэт то ли отказался, то ли... «Иногда мне кажется, что я разучился писать. Это может обозначать конец творчества. Но до сих пор означало для меня назревание новой темы. В такие периоды то, что мы называем поэтикой, распадается и как бы не существует...» — такими словами начинает Давид Самойлов предуведомление ко второму разделу последней своей на сегодняшний день книги — «Горсть».

Даже в сравнении с предшествующей она есть заметный шаг преодоления — прежнего мастерства, прежней, привычной, манеры.

Самойлов, безусловно, изменился. И все-таки, если взглянуть на перемены, припоминая все, что мы знали о Самойлове — и о его зрелости, и о его поздно напечатанных ранних стихах,— перемены последних лет не покажутся такими уж непредсказуемыми. Умение говорить, избегая прямого называния; умение видеть, не поворачивая головы; умение быть серьезным, не обнаруживая серьезности... Но в случае необходимости — умение выйти из этой роли, чтобы сказать со всей прямотой:

Вот и все. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.

Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И все разрешено.

(«Вот и все. Смежили очи гении...»)

Сказано ли кем-нибудь о поэзии в последнее время откровеннее и жестче? А это старые стихи — двадцатилетней давности. Они те­перь стали заметнее, а через них — и истоки новой манеры поэта.

Однако и в прежней не будем принимать легкость на веру и уж во всяком случае не будем принимать ее за легковесность.

Самойловская легкость, самойловская ирония привлекали одних и отталкивали других, полагающих более отвечающей Духу времени неулыбчивую торжественность, с которой — о великом, о свершениях, о нравственных исканиях... Искания, правда, редко увенчивались находками; свершения, по крайней мере художест­венные, вызывали сомнение, как и мысль о современном величии: «Вот и все. Смежили очи гении...»

С этим никак не могли согласиться те, что мнили себя новыми гениями, обосновывая свои притязания числом полученных премий и тиражностью изданий. Их не устраивало как содержание разговора, так и сам тон, предложенный Самойловым. Тон определял многое, по нему узнавалась позиция — отношение к великой традиции, к русской классике, коей на верность присягали все, однако по-разному. Для одних она — пространство, открытое каждому движимому знанием и любовью. Для других — ревниво охраняемая зона, куда вход по спецпропускам, удостоверяющим величие вошедшего и право на установление ему памятника или уж во всяком случае прижизненного бюста. Первые непринужденны, раскованны и не пре­тендуют более, чем на роль собеседника. Вторые напыщенны, тор­жественны и бронзовеют на глазах.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*