Гафур Гулям - Стихотворения и поэмы
Перевод В.Липко
ВЫШИВКА
Эта вышивка,
льющаяся, как ртуть,
сверкающая серебром
и позолотой, —
чью изнуряла
чистую грудь?
Чьих
рук
работа?
Чья печаль,
терпеливо втыкая иголку,
пришивала жемчужины
к этому шелку?
Жемчужины
на желтом пламени роз,
подобные каплям
скорбных слез…
Чей талант,
продав себя за копейку,
растрачивался
на эту тюбетейку?
Но кто же в мире
достиг идеала?
Взгляни
на рисунок
позорче.
Минусов тут
не так уж мало,
хоть в целом он
не испорчен.
Какая-нибудь рисовальщица,
старая-старая,
вывела старый
иракский узор.
Рука у нее была
усталая,
усталая с давних пор.
Вышивальщица
расцветку составила наскоро:
фисташковый,
желтый,
капустный…
А молодежи сейчас
нравится красное.
И — чтоб не прозрачно,
а густо.
Стежка
местами груба,
негожа,
околыш заметно великоват,
верхушка излишне остра…
Но кто же,
кто же тут виноват?
Рисовальщица?
Разве ее не простишь?
Много детей,
бессчетно внуков…
Начала узор —
заплакал малыш:
бросай кисточку,
иди баюкай.
С вышивальщицы тоже
спросишь не очень.
Дел по хозяйству
невпроворот.
За шитье берется
поздней ночью,
когда
весь дом
уснет.
Обстирай всех,
накорми всех.
Завтрак,
обед,
ужин…
А со стежальщицы
и вовсе
спрашивать грех:
вчера
похоронила
мужа…
Помню —
мы были тогда мальчуганами —
на улице бродили
плечистые парни,
задорные,
форсистые,
чванные —
один другого шикарней.
На каждом
по нескольку
поясных платков,
расшитые тюбетейки
набекрень.
Стучат подковками
высоких каблуков,
усами пронзают
солнечный день.
Старики на таких
смотрели, млея:
«Ах, красавец!
Ой, молодец!
Такой на улаке
всех одолеет.
Узнать бы,
кто у него отец…»
Сегодня
у нас
мера иная.
Сто лет жизни
этому
рабочему парню!
Руки в мозолях,
глаза пылают…
Первый на нашем заводе ударник.
В нем и достоинство
и удальство.
Он с другом вступил
в соревнование.
Металл оживает в руках его,
ревет,
как лев
раненый.
Других
рабочих парней
вдохновив,
он их повел
за собою,
и был ликвидирован
в цехе прорыв,
и план перевыполнен
вдвое.
А слышали вы
про его жену?
А слышали вы
про его сестру?
Им тоже
почет по праву,
им тоже
плечи выпрямил труд,
дал
и силу
и славу.
На фабрике
первые
среди ткачих —
талантливые,
искусные…
Побольше бы нам
девчат таких,
побольше бы нам
парней таких,
множащих
мощь
индустрии.
Нет,
не торчащие в небо усы,
не тюбетейка,
что ярко расшита, —
основа достоинства и красы,
основа
славы джигита.
Достоинство в том,
чтоб жену свою —
Кундуз,
Хайри,
Халпош,
Зульфию
освободить
от тяжких забот,
лишающих сил,
вгоняющих в пот:
от стирки,
варки,
от целого ряда
пустых суеверий,
нелепых обрядов.
Женщины!
Славьте
новый рассвет.
Старому быту
скажем «нет»!
Скиньте чачваны
позорные, черные!
Вас ожидают
квартиры просторные,
вам
радушно
откроют объятья
магазины готового платья,
вас
ожидают обеды
в новых,
незакопченных,
чистых столовых.
Ваших малюток
ясли ждут,
вас
фабрики ждут
и заводы.
Свободный
для общего блага труд —
бодрость
на многие годы.
Ваши способности,
сдавленные в клетке,
вбитые
в тюбетейки,
ковры,
пояса,
должны теперь
служить пятилетке, —
тогда засверкает
ваша краса.
Хватит!
Покончим
с наважденьем веков.
Пускай,
почетом и славой
увенчаны,
радуясь жизни,
цветут у станков
наши спутницы —
женщины.
Пусть им поют
заводские гудки.
Час пробужденья
светел.
Пусть
кумачовые их платки
вольный
ласкает ветер.
А вы,
тюбетеек расшитых любители,
в кепках рабочих
ходить не хотите ли?
Перевод В.Липко
ЮЛДАШ
Тала-Таш,
ты от мирного взора далек,
не дождаться дождя
с раскаленных небес.
Не играет река,
и последний листок
уронил
оголенный,
обугленный лес.
Кобылица не ржет,
и не блеет овца.
Всюду стон,
всюду боль,
всюду смерть
и беда —
им не видно конца.
Страх изводит сердца.
Камни катятся с гор.
Тяжек путь беглеца.
И мутнеет вода.
И от голода ноги
тяжелее свинца.
Как чинара, подрубленная топором,
рядом кто-то упал.
И погасли глаза.
Не смолкает орудий назойливый гром,
свирепеет басмаческая гроза.
По девичьим телам,
что еще горячи,
подгоняя коней
разъяренным бичом,
ошалело несутся в карьер
басмачи.
И сверкают подковы
над белым плечом.
Подогнулись колени.
Ноет тяжко спина.
А тела беглецов
точно сжаты в горсти.
Этих губ омертвевших
страшна
белизна.
О, как страшно во мраке
по кручам брести!
Помутнела от запаха пороха
кровь.
В обагренное небо
уставили взор..
Упадут,
подымаются,
валятся вновь.
Заплетен, как клубок,
бездорожья простор.
Сын теряет отца,
мать не сыщет детей.
Всюду тяжкая боль,
стон сжимает сердца..
Корку хлеба найди
и беги!
Жизнь свою береги,
сын, лишенный отца!
Обрывается камень
с угрюмой скалы.
Он Юлдашу послужит подушкой в ночи.
Стал ты жить меж развалин,
в объятиях мглы,
где бесформенной кучей легли кирпичи.
Все глухие углы,
все пустые котлы,
и сараи,
и пасть неостывшей печи
беспризорного манят приютом
в ночи.
Все холодные ветры
несутся к нему.
Он под снегом колючим
продрог и промок.
Он, как ножик в кармане,
уткнется во тьму,
и умолк, и затих,
и свернется в клубок,
навсегда предоставлен себе самому.
Каждый поезд на станции
подан ему.
Средь камней городских
он прирос, как грибок.
Ему пыльная улица —
школа и дом.
Там и дружбу
и скудную пищу
найдешь…
К непривычной судьбе
привыкает с трудом
беспризорный,
раздетый,
разутый
Юлдаш.
Он добытчик
чужих кошельков
и часов.
Он отличный бегун,
и насмешник,
и лгун.
Виноград
и урюк
он хватает с весов,
а, попавшись, —
из рук
ускользает, как вьюн.
По бутылкам стучит,
как по тысяче струн.
И танцует,
и свищет на сто голосов;
любит фокус и трюк,
хоть отчаянно юн.
И уздечки ворует
с коней и ослов.
Озорник.
Над красоткой
с накрашенным ртом
посмеяться умеет
и остро и зло.
Он в подвал опустевший
вползает кротом,
он нырнет в подворотню,
как птица в дупло.
Озорней
и грязней
паренька не найти.
О, как просто в те годы
было сбиться с пути!
Так бы жил он
и жил,
бедовал,
не тужил…
Но нежданно
облаву
затеял детдом.
И, забытый подвал
в темноте окружив,
молодых сорванцов
к новой жизни позвал.
Сколько ласковых глаз,
сколько бережных рук
удивленный Юлдаш
в интернате нашел!
Сколько верных друзей,
сколько славных подруг!
Как легко здесь дышать!
Как тут жить хорошо!
Всё настойчивей
звонкое пенье пилы,
перестук молотков
и удар топора.
Как светлы
все углы,
нет ни пыли,
ни мглы.
За работу
берется с утра
детвора.
Здесь простор
для души
и простор для ума.
Здесь не надо стучаться
в закрытую дверь.
Страсть к работе
в сознание входит сама, —
всё осмысли,
осиль,
изучи
и проверь…
Мне хотелось бы дать
долгожданный покой
всем,
кто эти страницы
упорно листал,
кто читал
эту повесть
строка за строкой
и читать ее
без передышки
устал.
Много времени
поваром я прослужил
в интернате,
где вдруг очутился Юлдаш.
Я Юлдаша любил,
я с Юлдашем дружил.
А потом
я работать пошел
на «Сельмаш»
и Юлдаша всё реже и реже
встречал.
Боевой комсомолец
семнадцати лет,
он с азартом
себя к ремеслу приучал.
Большей радости нет,
чем встречать свой рассвет
так, чтоб голос твой
в хоре согласно звучал.
Он текстильщиком был.
Нерастраченный пыл
в этом юноше
ни на минуту не гас.
Неужели
меня он уже позабыл?
Где он трудится?
Где веселится сейчас?
Уж давно
не слыхал я о нем ничего.
Хоть бы меньше комарика
весточку вдруг
мне прислал как-нибудь мой
исчезнувший друг.
Но пришла наконец
долгожданная весть:
в Самарканде Юлдаш.
Он примерный боец.
Защищает он Родины славу и честь.
Храбреца не смутят
ни басмачский свинец,
ни внезапный огонь.
Ты границ наших,
враг зарубежный,
не тронь!
У Юлдаша
награда высокая есть —
символ
верных,
бесстрашных
и честных
сердец.
Орден Красного Знамени
золотой
на груди его
яркой сверкает звездой.
Годы шли,
но Юлдаша отец не забыл.
В годы голода,
в пору басмаческой мглы,
от селенья к селенью
он в горе бродил.
Борода его стала
вроде метлы.
Стал на вид он
как выходец
из могил.
Не на посох
склоняться бы старику,
а в объятья упасть
к дорогому сынку.
Слаб он стал
и беспомощен,
словно «дал»;
он Юлдаша искал,
он к Аллаху взывал
и, заслышав азан,
бормотал он Коран.
«Вы Юлдаша не видели?» —
говорил.
Вопрошал у людей,
у камней,
у могил.
И однажды обрадовали старика:
в Самарканде видали его сынка.
Сердце
словно согрето чудесным лучом.
Он спешит к Самарканду,
надеждой влеком.
Как в наряде военном
хорош
первоклассный боец,
наездник Юлдаш.
Ровно выстроены в ряд
скакуны.
Это красная конница,
гордость страны.
И, как признак того, что боец не трус, —
у каждого закручен
буденновский ус.
Эта армия
дружит с победой всегда.
Ее слава и подвиги высоки,
дисциплина тверда.
За Отчизну труда
постоянно
готовы к атаке клинки.
Если б не были спаяны
чувством единым
эти крепкие,
словно литые, ряды,
враг вошел бы
в твой дом,
надругался б над ним,
и никто бы не спасся
от лютой беды…
И ни я,
и ни вы
не снесли б головы.
Средь несчетных бойцов
как отыщешь сынка?
Застилает туман
глаза старика.
Точно бисер,
слезинки
роняют глаза.
Словно в блестках росы
борода у отца.
Только вытрет слезу —
набегает слеза.
Сотня славных Юлдашей
стоит перед ним.
Он смотрел бы на всех
добрым сердцем своим.
Вот он руки раскинул —
Юлдаша обнять —
и с улыбкой шагает
вдоль стройных рядов.
«Нет, не этот Юлдаш,
и не тот!»
И опять
он любого обнять
по-отцовски готов.
Жеребенка он ищет
среди жеребят,
соколенка,
что выпал
давно из гнезда,
ягненка, с которым
разлучила беда.
«Ваш Юлдаш на посту, —
старику говорят, —
а с поста
отлучаться нельзя никому».
«На посту?
Что за пост,
не пойму.
Я военного
не изучал языка.
Поспешите к нему,
пусть Аллах успокоит
отца-старика,
пусть скорей приведет
дорогого сынка».
Но смеются джигиты:
«Аллах ни к чему,
вы пойдите-ка сами
к сынку своему.
Вон стоит ваш Юлдаш
на почетном посту,
но к нему
приближаться нельзя никому».
— «Что ж он будет стоять
от отца за версту!
Даже если б гора
преграждала мне путь,
я пройду сквозь нее,
чтобы к сыну прильнуть,
чтоб склониться скорей
на сыновнюю грудь,
чтоб дыханье сыновнее
глубже вдохнуть,
чтоб с любовью
в родные глаза заглянуть.
Почему не могу я
к нему подойти,
чтоб навеки забыть
все печальные дни,
все чужие дома,
все чужие огни,
кишлаки,
где сыночка
мечтал я найти?»
И, не выдержав,
крикнул он громко:
«Сынок!»
И, живого волненья полно
и тепла,
это слово
к Юлдашу летит,
как стрела.
И в груди возникает горячий комок.
И, за словом своим
поспевая едва,
прямо к сыну
спешит удивленный отец.
Весь в слезах он,
и кругом идет голова:
«Неужели
нашел я тебя наконец?
Почему же, Юлдаш,
ты упорно молчишь?
Может, саблей тебе
отрубили язык?
Как высок ты
и статен,
мой смуглый малыш!
Почему ж ты молчишь?
Ты отвык
от меня?
Подойди,
положи мое сердце
себе на ладонь.
Как трепещет оно
и пылает в груди,
что огонь!»
— «Милый, добрый отец, —
отвечает Юлдаш наконец, —
я вас вижу, но я подойти не могу,
я стою на посту».
— «Что ж, мне так и стоять
от тебя за версту?»
В старом сердце
опять воцаряется мгла…
Но отходчиво
и незлобиво оно, —
то звенит,
как надтреснутая пиала,
то отцовского счастья
и света полно…
Все обиды отец
поутру позабыл,
он с Юлдашем стоит
на военном плацу.
Проявляя живой,
нерастраченный пыл,
с увлеченьем Юлдаш
объясняет отцу:
«Этой самой винтовкой
своей боевой
я немало в бою
уложил басмачей.
Поплатились
семнадцать из них головой.
В наш сияющий край
не проникнуть врагам.
Им от конницы нашей
не скрыться нигде.
Погляди-ка
на мой безотказный наган:
он со мной,
под рукою
всегда и везде.
Этим верным наганом моим
поражен был убийца детей Ибрагим!»
И старик,
удивленный Юлдашем своим,
говорит:
«Ой, сынок,
не погибни от пули шальной.
Будь я молод,
неплохо нам было б двоим
поработать
испытанной шашкой стальной,
рассчитаться с врагом,
в клетку вора загнать,
чтоб лисе неповадно
было кур воровать».
Славься, кровью вспоенное
знамя труда!
Развевайся
горячей зарей на ветру!
Пусть
с пятью остриями наша звезда
озарит
вековечную темноту.
Не сломить,
не осилить
великой страны,
где джигиты, Юлдашу подобные,
есть
для труда и войны.
Как один, сплочены,
мы всегда отстоим
нашей Родины честь.
Не возьмут нас
ни ложь,
ни угроза,
ни лесть.
Мы своей величавой Отчизне
верны.
Светит
алое знамя ее
с вышины,
как живая заря,
как победная весть.
Перевод Л.Длигача