Овидий - Наука любви (сборник)
И – удивительно все ж! – смолчала. Скована болью
Речь, языку негодующих слов недостало для жалоб.
Плакать себе не дает; безбожное с благочестивым
Перемешав, целиком погружается в умысел мести.
Время настало, когда тригодичные таинства Вакха
Славят ситонки толпой; и ночь – соучастница таинств;
Ночью Родопа звучит бряцанием меди звенящей.
Ночью покинула дом свой царица, готовится богу
Честь по обряду воздать; при ней – орудья радений.
На голове – виноград, свисает с левого бока
Шкура оленья, к плечу прислоняется тирс легковесный.
Вот устремилась в леса, толпой окруженная женщин,
Страшная Прокна с душой, исступленными муками полной, —
Будто твоими, о Вакх! Сквозь чащу достигла до хлева,
И, завывая, вопит «эвоэ!», врывается в двери,
И похищает сестру; похищенной, Вакховы знаки
Ей надевает, лицо плющом ей закрыла зеленым
И, изумленную, внутрь дворца своего увлекает.
Лишь поняла Филомела, что в дом нечестивый вступила,
Бедную ужас объял, и страшно лицо побледнело.
Прокна же, место найдя, снимает служения знаки
И злополучной сестры застыдившийся лик открывает.
Хочет в объятиях сжать. Но поднять Филомела не смеет
Взора навстречу, в себе соперницу сестрину видя.
Лик опустила к земле и, призвав во свидетели Вышних,
Клятву хотела принесть, что насилье виною позора,
Но лишь рука у нее, – нет голоса. И запылала
Прокна, и гнева в себе уж не в силах сдержать. Порицая
Слезы сестры, говорит: «Не слезами тут действовать надо,
Нужен тут меч, иль иное найдем, что меча посильнее.
Видишь, сама я на все преступленья готова, родная!
Факелы я разожгу, дворец запалю государев,
В самое пламя, в пожар искусника брошу Терея,
Я и язык, и глаза, и члены, какими он отнял
Стыд у тебя, мечом иссеку, и преступную душу
Тысячью ран изгоню! Я великое сделать готова, —
И лишь в сомнении – что?» Пока она так говорила,
Итис к матери льнул – и ее надоумил, что́ может
Сделать она. Глядит та взором суровым и молвит:
«Как ты похож на отца!» И, уже не прибавив ни слова,
Черное дело вершит, молчаливой сжигаема злобой.
Но лишь приблизился сын, едва обратился с приветом
К матери, шею ее ручонками только нагнул он,
Стал лишь ее целовать и к ней по-ребячьи ласкаться,
Все же растрогалась мать, и гнев перебитый прервался,
И поневоле глаза увлажнились у Прокны слезами.
Но, лишь почуяв, что дух от прилившего чувства слабеет,
Снова от сына она на сестру свой взор переводит.
И, на обоих смотря очередно: «О, тронет ли лаской
Он, – говорит, – коль она молчит, языка не имея?
«Мать» – называет меня, но ты назовешь ли «сестрою»?
В браке с супругом каким, посмотри ты, дочь Пандиона!
Ты унижаешь свой род: преступленье – быть доброй к Терею!»
Миг – и сына влечет, как гигантская тащит тигрица
Нежный оленихи плод и в темные чащи уносит.
В доме высоком найдя отдаленное место, – меж тем как
Ручки протягивал он и, уже свою гибель предвидя, —
«Мама! Мама!» – кричал и хватал материнскую шею, —
Прокна ударом меча поразила младенца под ребра,
Не отвратив и лица. Для него хоть достаточно было
Раны одной, – Филомела мечом ему горло вспорола.
Члены, живые еще, где души сохранялась толика,
Режут они. Вот часть в котлах закипает, другая
На вертелах уж шипит: и в сгустках крови покои.
Вот к какому столу жена пригласила Терея!
И, сочинив, что таков обряд ее родины, в коем
Муж лишь участник один, удалила рабов и придворных,
Сам же Терей, высоко восседая на дедовском кресле,
Ест с удовольствием, сам свою плоть набивая в утробу.
Ночь души такова, что, – «Пошлите за Итисом!» – молвит.
Доле не в силах скрывать ликованья жестокого Прокна, —
Вестницей жаждет она объявиться своей же утраты, —
«То, что зовешь ты, внутри у тебя!» – говорит. Огляделся
Царь, вопрошает, где он. Вновь кличет и вновь вопрошает.
Но, как была, – волоса разметав, – при безумном убийстве,
Вдруг Филомела внеслась и кровавую голову сына
Кинула зятю в лицо: вовек она так не хотела
Заговорить и раскрыть ликованье достойною речью!
И отодвинул свой стол с ужасающим криком фракиец.
И змеевласых сестер зовет из стигийского дола.
Он из наполненных недр – о, ежели мог бы он! – тщится
Выгнать ужасную снедь, там скрытое мясо, и плачет,
И называет себя злополучной сына могилой!
Меч обнажив, он преследовать стал дочерей Пандиона.
Но Кекропиды меж тем как будто на крыльях повисли.
Вправду – крылаты они! Одна устремляется в рощи,
В дом другая – под кров. И поныне знаки убийства
С грудки не стерлись ее: отмечены перышки кровью.
Он же и в скорби своей, и в жажде возмездия быстрой
Птицею стал, у которой стоит гребешок на макушке,
Клюв же, чрезмерной длины, торчит как длинное древко;
Птицы названье – удод. Он выглядит вооруженным.
Дедал
День лучезарный уже растворила Денница, ночное
Время прогнав, успокоился Эвр, облака заклубились
Влажные. С юга подув, Эакидов и Кефала к дому
Мягкие австры несут – и под их дуновеньем счастливым
Ранее срока пришли мореходы в желанную гавань.
Опустошал в то время Минос прибрежья лелегов,
Бранное счастье свое в Алкатоевом пробовал граде,
Где государем был Нис, у которого, рдея багрянцем,
Между почетных седин, посредине, на темени самом
Волос пурпуровый рос – упованье великого царства.
Шесть уже раз возникали рога у луны восходящей,
Бранное счастье еще колебалось, однако же, долго
Дева Победа меж них на крылах нерешительных реет.
Царские башни в упор примыкали к стенам звонкозвучным,
Где, по преданью, была золотая приставлена лира
Сыном Латониным. Звук той лиры был в камне сохранен.
Часто любила всходить дочь Ниса на царскую башню,
В звучную стену, доколь был мир, небольшие каменья
Сверху кидать. А во время войны постоянно ходила
С верха той башни смотреть на боренья сурового Марса.
С долгой войной она имена изучила старейшин,
Знала оружье, коней, и обличье критян, и колчаны,
Знала всех лучше лицо предводителя – сына Европы —
Больше, чем надо бы знать. Минос, в рассужденье царевны,
С гребнем ли перистым шлем на главу молодую наденет, —
Был и при шлеме красив. Возьмет ли он в руки блестящий
Золотом щит, – и щит ему украшением служит.
Если, готовясь метнуть, он раскачивал тяжкие копья,
В нем восхваляла она согласье искусства и силы.
Если, стрелу наложив, он натягивал лук свой широкий,
Дева божилась, что он стрелоносцу Фебу подобен.
Если же он и лицо открывал, сняв шлем свой медяный,
Иль, облаченный в багрец, сжимал под попоною пестрой
Белого ребра коня и устами вспененными правил,
Нисова дочь, сама не своя, обладанье теряла
Здравым рассудком. Она называла и дротик счастливым,
Тронутый им, и рукою его направляемый повод.
Страстно стремится она – если б было возможно! – во вражий
Стан девичьи стопы через поле направить, стремится
С башни высокой сама в кноссийский ринуться лагерь
Или врагу отпереть обитые медью ворота, —
Словом, все совершить, что угодно Миносу. Сидела
Так и смотрела она на шатер белоснежный Диктейца,
Так говоря: «Горевать, веселиться ль мне брани плачевной,
И не пойму. Что Минос мне, влюбленной, враждебен, – печалюсь,
Но, не начнись эта брань, как иначе его я узнала б?
Все-таки мог он войну прекратить и, назвав меня верной
Спутницей, тем обрести надежного мира поруку.
Если тебя породившая мать, о красой несравненный,
Схожа с тобою была, то недаром к ней бог возгорелся.
Как я блаженна была б, когда бы, поднявшись на крыльях,
Я очутилась бы там, у владыки кноссийского в стане!
Я объявила б себя и свой пыл, вопросила б, какого
Хочет приданого он: не просил бы твердынь лишь отцовских!
Пусть пропадет и желаемый брак, лишь бы мне не изменой
Счастья достичь своего! – хоть быть побежденным нередко
Выгодно людям, когда победитель и мягок и кроток.
Правда, знаю – ведет он войну за убитого сына,
Силен и правдою он, и его защищающим войском.
Думаю, нас победят. Но коль ждать нам такого исхода,
То почему ж эти стены мои для Миноса откроет
Марс, а не чувство мое? Без убийства и без промедленья
Лучше ему одолеть, не потратив собственной крови.
Не устрашусь я тогда, что кто-нибудь неосторожно
Грудь твою ранит, Минос. Да кто же свирепый решился б
Полное злобы копье в тебя нарочито направить?
Замысел мне по душе и намеренье: вместе с собою
Царство в приданое дать и войне положить окончанье.
Мало, однако, желать. Охраняются стражами входы.
Сам врата запирает отец. Его одного лишь,
Бедная, ныне боюсь; один он – желаньям помеха.
Если б по воле богов не иметь мне отца! Но ведь каждый —
Бог для себя. Судьбой отвергаются слабого просьбы.
Верно, другая давно, столь сильной зажженная страстью,