Константин Симонов - Собрание сочинений. Том 1
ПЕРЕПРАВА ЧЕРЕЗ ЯНЦЗЫ
Мы плывем на лодке через Янцзы —
Голубую реку,
я, переводчик
и еще три человека.
Мы плывем на тот берег — в Учан
из Ханькоу.
А река!
Какая река!
Я еще не видел такого!
Дождь моросит над Янцзы,
по воде — маленькие кружки.
До правого берега — плыть и плыть, а левый
еле виден из-под руки.
Под мокрыми, черными парусами
вниз, к Нанкину, уходят джонки —
жаровня шипит,
кто-то поет,
женщина кормит ребенка;
бочонки с вяленой рыбой,
дрова,
в желтых циновках рис,
капуста, наваленная до бортов, —
все проплывает вниз.
А навстречу идет пароход с баржами,
зелеными от солдат,
на корме, в чехле, — полковое знамя,
и часовые стоят.
Наверно, в верховья плывут, к Чунцину,
где еще Чан Кай-ши;
спешат, чтоб землю отдать крестьянам.
Счастья желаем им от души!
Большая река,
большая страна,
большой народ —
можно о многом передумать,
пока лодка реку переплывет.
Я этого вот человека люблю,
сидящего рядом в лодке, —
зеленый ватник,
красная звездочка,
как на наших пилотках.
Он окунает руку в Янцзы
и там забывает ее надолго…
Наверно, и я бы вот так задумался,
плыви мы через Волгу.
Он вполголоса тянет какую-то песню,
широкую, как плес, —
может быть, их «Дубинушку»
или «Есть на Волге утес»?
Потом с усталым вниманьем
поворачивается ко мне,
но глаза его далеко отсюда —
где-то там, на войне.
Он вспомнил о ней,
глядя вслед плывущим
к Чунцину солдатам.
А ему вот надо ездить со мной,
быть моим провожатым:
говорить,
объяснять,
отвечать на вопросы:
— Как то у вас?
Как это у вас? —
И немножко досадно,
и интересно,
и — приказ есть приказ.
Я этого человека люблю
и, мне кажется, понимаю,
хотя не бывал у него дома
и его языка не знаю.
Но мы с ним оба — политработники,
привыкли к схожим вещам.
Знаем, что такое — субботник,
митинг,
разговор по душам,
знаем, что такое —
когда
солдат не пообедал,
Знаем, что такое беда
и что такое — победа;
приходилось обоим и отступать,
и наступать,
и писать листовки,
и хоть это не главное
в нашей работе, —
самим брать в руки винтовки.
Переводчик нам переводит слова,
но это техника дела,
а вообще-то
мы понимаем друг друга,
мой товарищ из политотдела.
Понимаем, где черное,
где белое,
кто враги,
кто друзья.
Плывем по Янцзы,
и я понимаю:
это Волга твоя.
Эти рыбаки в синих робах,
наваливающиеся на руль,
этот парус на старой джонке,
дырявый от пуль,
бурлаки в соломенных шляпах,
бредущие с бечевой,
вода за кормой,
чайки в небе,
солнце над головой,
дымок над жаровней,
далекая песня,
ребенка кормящая женщина —
все это твоя милая родина,
твоя Полтавщина
или Смоленщина.
Вот и я зачерпнул воды из Янцзы,
она синяя-синяя.
Я все время расспрашиваю,
хочешь —
ты расспроси меня.
Большое дело —
вера друг в друга!
На том и стоим:
я — с тобой,
мы — с вами;
мой народ — с твоим.
Вот и берег холмистый правый,
как мы быстро доплыли!
Недаром целую переправу
молча проговорили.
Чалку ловит старый крестьянин
из любезности,
просто прохожий.
Не правда ль,
все добрые старики
друг на друга чем-то похожи?
Я ваш разговор
читаю по жестам:
он глядит на меня, сюда,
и спрашивает тебя: «Советский?» —
И ты отвечаешь: «Да».
Он приветливо,
медленно собирает
все морщинки лица…
Хорошая у него улыбка!
Как у моего отца.
В ГУЙЛИНЕ
Мне сегодня всю ночь не лежится,
не спится
здесь, в трехстах километрах от вьетнамской
границы.
Позабыл, что здесь — тропики,
сам виноват!
В первый день шел по тропке
как бывалый солдат,
ехал — шапки не надевал,
без перчаток поводья держал
и испекся до трещин, как глиняный старый дувал.
Ночью градусник сунул — под сорок!
А отстать — не догнать!
Каждый час им тут дорог —
надо их понимать!
Рассказал бы, что болен, — проявили б заботу,
лег бы в госпиталь гость.
А тем временем эта пехота
горы все прошагала б насквозь:
по-китайски, с пробежками —
только кружки гремят!
На привалах не мешкая,
в сутки — по пятьдесят!
Отлежал бы неделю,
поплелся за ней по пятам,
узнавал бы в политотделе:
«Что было здесь? И что там?
Где сбивали заслон? Где в обход? А где вброд?»
Разевал бы при этом, как положено, рот…
Благодарен покорно —
у газетчиков тоже есть гордость!
Хоть спина так набита
качаньем коня,
словно в камнедробилку, на сито
швыряли меня, —
рад, что выдержал марку,
что в седле усидел,
как на электросварку,
на проклятое солнце глядел,
но добрался сюда, до Гуйлина,
то верхом,
то пешком
за семь жарких
и длинных
суток — вместе с полком.
Буду после смеяться
над своими несчастьями!
А пока — ни размяться,
ни двинуть запястьями,
вьюка не развязать,
как подушки, распухшими пальцами.
Если честно сказать —
даже стыдно перед китайцами!
Хорошо, что мои провожатые
час назад ушли на партгруппу!
Кое-как в коленях зажатую
табаком набив себе трубку,
слышу их голоса —
обсуждают, должно быть, итоги:
что там против, что за
и какие ЧП по дороге;
переводчик Сюй-дян, опуская лицо,
говорит, что имелись ошибки — «Ю-цо»!
А какие ошибки?
Не вспомнишь о них без улыбки:
где-то что-то загнул
раз в три дня
в переводе
да однажды заснул
и свалился с коня без поводьев.
А случись, если надо, —
из-под огня бы унес!
Мировые ребята —
люблю их до слез!
Я гляжу за окно —
все оно
крепко взято в решетки, все в железе кругом
и на первом
и на втором
этаже;
генерал Бай Зун-си, верно, строил свой дом,
когда нервы
сдавали уже,
и, не веря ни в сон, ни в чох,
ни в охранный свой полк,
даже здесь ждал удара под вздох
гоминдановский волк.
«Старый тигр гуансийский» —
как его называли льстецы, —
словно Врангель российский,
отдавший за море концы!
Говорят, что с утра улетел,
пока цел,
пока бывшим солдатом не взят на прицел, —
бывшим, к нам перешедшим,
политграмоту между боями прошедшим,
со своим батальоном,
в пыльной шапке зеленой,
за семь суток похода до логова тигра дошедшим!
От такого при стычке
не получишь пощады
и, по старой привычке,
не подкупишь наградой
при встрече —
потому что купить его нечем!
Слишком жадный он стал — тот солдат, слишком смелый.
Говорит, что не надо ему ничего,
кроме провинции целой —
Гуанси своего!
Взял две трети, возьмет и последнюю треть!
А на доллары эти
и не захочет смотреть!
Генерал
удирал:
ясно вижу картину
вот этого,
в хлопьях жженой бумаги, двора,
в час, когда под Гуйлином
с рассветом
мы дивизией всей
рванули — «вансей!» —
в переводе на русский — «ура!».
Как спешил генерал, как они тут метались, собаки
набивали в багажники барахло из корзин,
проверяли в машинах все баки —
не подсыпан ли сахар в бензин!
И без памяти гнали,
сигналя,
петляя,
об сундуки
синяки
наставляя,
в чемоданы вжимая то носы, то затылки,
торопясь к той условленной, тайной развилке,
где их на поле ждал третьи сутки подряд
самолет, от жары раскаленный, как ад.
И хотя Бай Зун-си уж к Тайваню теперь подлетает
и раз уж удрал он —
то пожить еще, верно, имеет в виду, —
все же надо ему посочувствовать — плохо в Китае
стало жить гоминдановским генералам
в этом сорок девятом году!
Во дворе — хоть шаром покати:
стен бетон,
по углам — капониры,
в подземелье — пустая тюрьма…
Скольких стон
умер здесь, не донесшись до мира!
Скольким было
сюда
суждено лишь войти,
чтоб не выйти
уже никогда!
Сколько здесь посходило
в деревянных колодках с ума,
не дожив до последних событий,
которые мы
называем свободой,
называем победой народа,
по которых бы не было тоже,
не будь этой черной каймы
вокруг списка всех павших,
с Кантона еще начиная.
Мороз подирает по коже —
ни конца нет, ни края,
так тот список длинен —
километры имен;
одному человеку,
даже если не спать и не есть,
за всю длинную жизнь, за три четверти века,
половины их вслух не прочесть…
Рано утром заходят
командир с комиссаром полка,
говорят, улыбаясь, по-русски: «Пока!»
Ну, а все остальное пока еще нам переводят.
Переводят,
что полк уже час как в походе,
переводят,
что сводка хорошая,
переводят,
что победа близка,
две дивизии вышли к вьетнамской границе
и войска Бай Зун-си с ночи заперты на два замка.
Переводят —
но это я сразу увидел по лицам, —
что зашли на минуту, а то не догонят полка.
И опять, но уже без улыбки, по-русски: «Пока»,
к козырьку на прощанье рука!
А глаза так полны,
так полны
чем-то очень знакомым, усталым, орлиным,
как у нас на исходе войны
под Берлином…
ЛЮБОВЬ