Роберт Браунинг - Пиппа проходит
Назад; отвел лицо твое руками —
Так было сладко — твоего лица
Я жаждал всей душой моей и телом!
Оттима
И я тебя принять рискнула здесь,
Прокрадываться утром заставляла —
Себальд
Я всматривался вверх, в оранжерею,
Пока не станет красный свет на стеклах
Желтей —
Оттима
Моим же знаком было солнце,
Зажегшееся на стволе каштана,
Морозом тронутого.
Себальд
Ты смеялась,
Что был я мокрым, — я в траве ступал.
Оттима
А наша завершительная ночь?
Себальд
Июльская?
Оттима
И день за ней, Себальд!
Когда колонны неба гнулись в зное
И черно-синий свод склонился низко
Над нами, чтоб толкнуть нас друг на друга
И задушить все жизни, кроме наших.
Лежали мы, когда пришла гроза.
Себальд
И как!
Оттима
Лежали мы в лесу, ты помнишь?
Вверху бежала ищущая буря,
И временами яркий белый свет
Горел сквозь крышу сосен — тут и там,
Как будто бы посланец Божий в чащу
Вонзал свое оружье наугад,
Сочувствуя виновным; и разлился
Тогда над нами гром, как море —
Себальд
Да!
Оттима
Я на тебе простерлась, руки в руки
И губы в губы, да, и растеряла
Все локоны, тебя опутав ими, —
Себальд, ты тот же ведь?
Себальд
Оттима, тише —
Оттима
Когда лежали мы —
Себальд
Не надо страсти!
Люби меня — прости меня — но, правда,
Вино нужнее ласк. Дыши спокойней —
Не опирайся на меня —
Оттима
Себальд,
Когда лежали мы так близко, близко,
Кто прошептал: «Пусть смерть придет теперь.
Ничто не завершит такого счастья,
Как горе!» Кто это сказал?
Себальд
И мы
Поднялись после? Иль мы спали?
Оттима
Сладко.
Я чувствовала, как ты заострял
Концы упавших локонов губами.
(Они опять упали — заплети их!)
Себальд
Оттима, я тебя целую снова!
Прости меня и будь опять великой
Моей царицей!
Оттима
Заплети их трижды;
Венчай меня своею королевой,
В грехе великолепной. Ну!
Себальд
Венчаю
Тебя моею белой королевой,
Великолепной —
Снаружи слышен голос поющей Пиппы:
Год у весны,
У утра день;
А утр ведь семь;
И холм в росе;
Птица летит;
Улитка ползет;
Бог в своих небесах —
И в порядке мир!
Пиппа проходит.
Себальд
Бог в небесах! Ты слышишь? Кто сказал?
Ты? Ты?
Оттима
О, — это девочка в лохмотьях!
Она сидела здесь — мы им даем
За круглый год один лишь этот праздник.
Шелкопрядильни наши видел ты?
Теперь тебе принадлежит их десять.
Она нагнулась, рвет фиалку… Шш!
Не слышит — крикни ей!
Себальд
Оставь меня!
Поди, оденься — грудь закрой!
Оттима
Себальд?
Себальд
Ты ненавистна мне теперь!
Оттима
Несчастный!
Себальд
Господь! Как сразу все в ней опустело?
Вся прелесть сразу от нее ушла,
А странная была в ней прежде прелесть!
Безжизненно ее бледнеют щеки,
И смысла нет в чертах ее лица,
Морщины лба, морщины подбородка
Все на местах — а кудри, где была,
Казалось, жизнь какая-то, мертвы!
Оттима
Со мною говори — не обо мне!
Себальд
И круг лица, где ни одним углом
Не разбивалась нега, — все разбито!
Оттима
Не обо мне — а мне! — Неблагодарный,
Трус, вор, — но все ж неблагодарный прежде!
Мой раб — о, низость льстивой, подлой лжи!
Оставь меня! Предай! Тебя я знаю —
Ты ложь, что ходит, ест и пьет!
Себальд
Господь!
Вот локонов оливковых концы:
Когда б я знал, что крови нет под ними!
Оттима
Меня ты ненавидишь? Да?
Себальд
Подумать,
Что удалась безумная попытка
Очаровать грехом и показаться
Великой. Ах, вина безмерно выше
Невинности. И голос той крестьянки
Восстановил для мира правоту.
И хоть потерян, знаю я, что лучше,
Добро иль зло, разврат иль чистота,
Природа иль искусственность, — я знаю,
Что делать мне теперь! О да, я горд
Моею мукой — мир она научит —
Я совершил проступок и плачу!
Тебе ж — проклятье! Бог на небе!
Оттима
Мне!
Убей, Себальд, но не себя — меня!
Преступна только я! Убей меня, —
Потом себя; — потом, — меня сначала. —
Всегда ждала я смерти — подожди же!
Склонись к груди — не как к груди; не надо
Меня любить, но только обопрись
На сердце! Вот — и брызнут две струи!
Себальд
Мой разум тонет: все, что ощущаю,
Есть… через небольшие промежутки
Все вниз во мне торопится, как воды,
Освобожденные, чтоб хлынуть в пропасть —
Идут — буруны огненного моря!
Оттима
Не мне, Господь, — ему, ему прощенье!
Разговор на дороге, пока Пиппа проходит по холму к Оркана.
Иностранные студенты живописи и ваянья из Венеции собрались перед домом Юлия, молодого французского скульптора.
1-й студент. Вниманье! Мой пост будет под этим окном, трое или четверо из вас скроются, если немного потеснятся, вон в той гранатовой роще, а Шрам с своей трубкой устроится на балконе. Четыре, пять… Кто же нарушил свое обещанье? Нам нужны все, чтобы Юлий не мог ударить свою невесту, когда шутка откроется.
2-й студент. Все здесь! Нет только нашего поэта — он никогда и не думал серьезно быть с нами, да разразит его луна! Какой он тон задает, этот Джиоваккино! Он был безумно влюблен в самого себя и уже надеялся на успех своего ухаживанья, как вдруг в него влюбляется женщина; и вот, из чистой ревности, он отсылает сам себя в Триест вместе с бессмертной поэмой и всем, — к чему уже прибавилась эта эпитафия, пророческая, как уверяет меня Блефокс: «Здесь лежит поэма мамонта, смертельно оскорбленного бабочками». Сам виноват, простяк! Вместо того чтоб упиваться строфами, из которых каждая словно нож в кишки, он мог бы писать, по словам Блефокса, классически и понят но. «Эскулап», эпическая поэма. Каталог лекарств: пластырь Гебы — одна полоска освежает губу. Полосканье Феба — одна бутылка укрепляет горло. Пилюли Меркурия — одна коробка излечивает…[2]
3-й студент. Тише, дорогой! Если свадьба кончилась в десять часов, Юлий с невестой будут здесь через несколько минут.
2-й студент. Господи! Только тогда муза поэта была бы всемирно признана, как говорит Блефокс, et canibus nostris…[3] и наши литературные псы знали бы Джиоваккино не хуже, чем Делию!
1-й студент. Теперь к делу! Где Готлиб, ведь он только что пришел? Слушай, Готлиб, что привело нас к этой дружеской мести Юлию, конец которой мы сейчас собрались увидеть. Заметь, мы все решили, условились обо всем, что делать, когда Юлий выскочит к нам, рассвирепевший: я парламентер — стихи, которые выведут Юлия из заблужденья, подписаны моим именем, Лутвич, — но и каждый из нас объявляет, что он также оскорблен этим заносчивым каменщиком, который пришел в одиночку из Парижа в Мюнхен, оттуда с целой толпой наших сюда, в Венецию и Посаньо, и уйдет через день или два, опять один — о, несомненно, один! — в Рим и Флоренцию. Он получит, что ему следует, от этих распущенных, озверевших, бессердечных разбойников!.. Мы знаем, что он называл так всех нас; ну, разве Шрам озверевший, хотел бы я знать? Разве я бессердечный?
Готлиб. Ну конечно, ты несколько бессердечен; потому что, если даже Юлий и нахал, как вы решили, все же только за это нахальство вы смяли — как это говорят? — цвет его жизни. Разве нельзя было устроиться иначе? Эти любовные письма, ну, как это говорят… я не могу смеяться над ними.