Михаил Айзенберг - Случайное сходство
3
* * *Как человек переменился за год,
а почему, спроси у лесников:
не то в ночи наслушался волков,
не то в лесу наелся волчьих ягод.
Он думает, что первым от хвоста
ему теперь назваться не мешало б,
но закрывает книгу жалоб
и начинает с чистого листа.
На белый свет выходит, новичок,
как из берлоги, как из черной бани,
и в пустоте зубами щелк да щелк,
все щелк да щелк железными зубами.
Март-апрель, а по углам зима,
но сырая, пахнущая дерном.
Талый снег спускается с холма
в осветленном воздухе просторном.
Сходит дымовая пелена,
но туманом выбелен подлесок,
и земля едва еще видна
черная в проталинах, порезах.
ночь за окном
дождь за окном
дерево за окном
говорящие об одном
на языке родном
на четыре свои угла
ладит шатровый верх
память черная от прорех
позабывшая где была
Где сознанье в пагубе, в беде
на краях стирается нетвердых,
все темнее светит солнце мертвых,
и глаза привыкли к темноте.
Но и там выпрашивать ответа,
отражая темные лучи,
не пристало путнику в ночи
на дорогах нитяного света.
Как придет пора ночная,
защебечет вразнобой,
неизбежно начиная
силой мериться с тобой.
За проводкой, за побелкой,
между полом и плитой
самой мусорной и мелкой
заправляет темнотой.
Убеждает за плитою,
что гроша уже не стою
со своею правотой.
По сусекам, для прикорма,
как кухонное зверье
в шустрой панике проворна —
ну, куда мне до нее.
Это, солнышко, дорога в никуда,
сообщение о ком-то ни о ком.
От песочного, слоеного труда
ядовитая слюна под языком.
Всё глядели, как усталая вода
повторяет их короткие глотки,
обитатели народного пруда,
и не рыбы, а живые поплавки.
Обязательно стояли над душой
доброхоты с папиросками во рту.
Вспоминаешь этот утренник чужой,
словно он тебе написан на роду.
Где мы были? Нас и не было почти.
Взяли марки да обменные значки.
Дети-демоны сошлись на кулачки
разорвать себя на мелкие клочки.
Ой-ей-ей говорит над рекой
потемневшего неба известка.
А тоску, чем держать за щекой,
положи в холодильник «морозко».
В темноте домовая сосна
чуть слышнее запахнет гвоздикой,
лишь бы утренний свет до окна
не тянулся в пыли полудикой.
Заручись заповедным углом
для короткого что ли озноба,
с чем злосчастье идет на поклон,
а потом возвращается снова
к причитаньям немой широты
и к ручью за бобровой плотиной
с желтоватой нетающей льдиной
на подкладке зеленой воды.
И ночь с открытыми фрамугами,
с ее приливами, отливами
полна невидимыми звуками
неравномерно торопливыми.
Их сообщения подробные
одно к другому не приложатся,
вот почему края неровные
стригут невидимые ножницы.
Высоко над Кара-Дагом
светел каменный плавник.
Здесь по складчатым оврагам
каждый дорог золотник.
А сухие травы жестки
для дневного полусна.
Открывается в подшерстке
золотая белизна,
входит в ткань его волокон
и в состав его пород.
Мертвый царь в горе без окон
ест на золоте и пьет.
Напрасно верит свет ночной,
что он сегодня в господах —
один танцует на стволах
как луч фонарика ручной.
Сквозь ветки черные дрожа,
холодным пламенем полна,
переливается луна,
сияющая госпожа.
Здесь нет различений: что черные тени,
что белые пятна.
По лунному свету находит смятенье
дорогу обратно.
Рассудок при нем спотыкается, неук,
дичает привычка.
Любому подобен, в толпе однодневок
стоишь, невеличка.
В краю невидимок, слепом обороте,
в окладах бесцветных.
Ночной разговорник как сон о природе
развешен на ветках.
Выходит луна, затемненье раздвинув,
и зев ее львиный
в проталине светлой, чей обод малинов,
висит над долиной.
Остановится купальщик
на виду у старых лип.
В нем почивший рисовальщик
повторяет их изгиб.
Вслед за ним и лес еловый
позади речных лугов
повторяет чуть медовый
цвет закатных облаков.
С этим отсветом медовым
на изнанке восковой
я живу на всем готовом
возле ямы долговой.
Быстро тает вечер летний
точно мед под языком,
и становится заметней
долг, записанный мелком.
Путник, постой! Ты просмотрел
весь травостой —
брошенных пик, пущенных стрел
ливень густой.
И ни в какой будущий миг
не повторится стебель сухой,
в землю уйдут сныть, борщевик,
станут трухой.
Шелестом их полнится слух,
с ним говорят тысячи душ.
К небу плывет шелковый пух
в летнюю сушь.
Был бы художник, писал бы закаты —
праздник багряный ясного свода,
где иероглиф замысловатый
рябью исходит без перевода.
Был бы фотограф, снимал бы на пленку
ту от затылка до подбородка —
умные волосы взяв под гребенку —
линию, все обводящую кротко.
И во сне боролся с твоим лицом
обращенный ко мне упрек,
что не вхож я в твой беззащитный сон,
что никто его не берег.
И теперь не знаю – ведь я не вхож —
что светилось в лице твоем.
Мимолетной молнии светлый нож
за оконный вошел проем.
Но в ночи, проявленной серебром
улетающего огня,
не будил тебя ни далекий гром,
ни зарницы, белее дня.
Второй подстрочник
Ты живешь и делаешь все, что следует,
но какая-то мутная тень
постоянно рядом с тобой,
как несчастное маленькое привидение.
Что это?
Предчувствие или болезнь?
Кто ты сейчас?
Даже лесная тишь потеряла доброе имя,
и кузнечики пилят ее с какой-то угрозой.
Что же там давится криком, молчит?
– Хоть я и не протягивал руки,
но это время, будь оно неладно,
когда сдают и не берут обратно,
небрежно загибая уголки,
как будто все в разменную пехоту
назначены бубновому царю.
Давай-давай отсюда!
Ходу, ходу! —
Ну и кому я это говорю,
когда иду, пугая мелких птах,
взлетающих на каждый шорох,
по узенькой тропе в кротовьих норах
на поле в фиолетовых цветах
Примечания
1
Улица Шерока – бывший центр еврейской части Казимежа (район Кракова).