Владимир Маяковский - Том 1. Стихотворения (1912-1917)
Скрипка и немножко нервно
Скрипка издергалась, упрашивая,
и вдруг разревелась
так по-детски,
что барабан не выдержал:
"Хорошо, хорошо, хорошо!"
А сам устал,
не дослушал скрипкиной речи,
шмыгнул на горящий Кузнецкий
и ушел.
[10]
Оркестр чужо смотрел, как
выплакивалась скрипка
без слов,
без такта,
и только где-то
глупая тарелка
вылязгивала:
"Что это?"
"Как это?"
А когда геликон —
[20]
меднорожий,
потный,
крикнул:
"Дура,
плакса,
вытри!" —
я встал,
шатаясь полез через ноты,
сгибающиеся под ужасом пюпитры,
зачем-то крикнул:
[30]
"Боже!",
Бросился на деревянную шею:
"Знаете что, скрипка?
Мы ужасно похожи:
я вот тоже
ору —
а доказать ничего не умею!"
Музыканты смеются:
"Влип как!
Пришел к деревянной невесте!
[40]
Голова!"
А мне — наплевать!
Я — хороший.
"Знаете что, скрипка?
Давайте —
будем жить вместе!
А?"
Мысли в призыв
Войне ли думать:
"Некрасиво в шраме"?
Ей ли жалеть
городов гиль?
Как хороший игрок,
раскидала шарами
смерть черепа
в лузы могил.
Горит материк.
[10]
Стр_а_ны — на нет.
Прилизанная
треплется мира челка.
Слышите?
Хорошо?
Почище кастаньет.
Это вам не на счетах щелкать.
А мне не жалко.
Лица не выгрущу.
Пусть
[20]
из нежного
делают казак_а_.
Посланный
на выучку новому игрищу,
вернется
облеченный в новый закал.
Была душа поэтами рыта.
Сияющий говорит о любом.
Сердце —
с длинноволосыми открыток
[30]
благороднейший альбом.
А теперь
попробуй.
Сунь ему "Анатэм".
В норах мистики вели ему мышиться.
Теперь
у него
душа канатом,
и хоть гвоздь вбивай ей —
каждая мышца.
[40]
Ему ли
ныть
в квартирной яме?
А такая
нравится манера вам:
нежность
из памяти
вырвать с корнями,
г_о_ловы скрутить орущим нервам.
Туда!
[50]
В мировую кузню,
в ремонт.
Вернетесь.
О новой поведаю Спарте я.
А слабым
смерть,
маркер времен,
ори:
"Партия!"
Я и Наполеон
Я живу на Большой Пресне,
36, 24.
Место спокойненькое.
Тихонькое.
Ну?
Кажется — какое мне дело,
что где-то
в буре-мире
взяли и выдумали войну?
[10]
Ночь пришла.
Хорошая.
Вкрадчивая.
И чего это барышни некоторые
дрожат, пугливо поворачивая
глаза громадные, как прожекторы?
Уличные толпы к небесной влаге
припали горящими устами,
а город, вытрепав ручонки-флаги,
молится и молится красными крестами.
[20]
Простоволосая церковка бульварному
изголовью
припала, — набитый слезами куль, —
а у бульвара цветники истекают кровью,
как сердце, изодранное пальцами пуль.
Тревога жиреет и жиреет,
жрет зачерствевший разум.
Уже у Ноева оранжереи
покрылись смертельно-бледным газом!
Скажите Москве —
пускай удержится!
[30]
Не надо!
Пусть не трясется!
Через секунду
встречу я
неб самодержца, —
возьму и убью солнце!
Видите!
Флаги по небу полощет.
Вот он!
Жирен и рыж.
[40]
Красным копытом грохнув о площадь,
въезжает по трупам крыш!
Тебе,
орущему:
"Разрушу,
разрушу!",
вырезавшему ночь из окровавленных карнизов,
я,
сохранивший бесстрашную душу,
бросаю вызов!
[50]
Идите, изъеденные бессонницей,
сложите в костер лица!
Все равно!
Это нам последнее солнце —
солнце Аустерлица!
Идите, сумасшедшие, из России, Польши.
Сегодня я — Наполеон!
Я полководец и больше.
Сравните:
я и — он!
[60]
Он раз чуме приблизился троном,
смелостью смерть поправ, —
я каждый день иду к зачумленным
по тысячам русских Яфф!
Он раз, не дрогнув, стал под пули
и славится столетий сто, —
а я прошел в одном лишь июле
тысячу Аркольских мостов!
Мой крик в граните времени выбит,
и будет греметь и гремит,
[70]
оттого, что
в сердце, выжженном, как Египет,
есть тысяча тысяч пирамид!
За мной, изъеденные бессонницей!
Выше!
В костер лица!
Здравствуй,
мое предсмертное солнце,
солнце Аустерлица!
Люди!
[80]
Будет!
На солнце!
Прямо!
Солнце съежится аж!
Громче из сжатого горла храма
хрипи, похоронный марш!
Люди!
Когда канонизируете имена
погибших,
меня известней, —
[90]
помните:
еще одного убила война —
поэта с Большой Пресни!
Вам!
Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванную и теплый клозет!
Как вам не стыдно о представленных к Георгию
вычитывать из столбцов газет?!
Знаете ли вы, бездарные, многие,
думающие, нажраться лучше как, —
может быть, сейчас бомбой ноги
выдрало у Петрова поручика?..
Если б он, приведенный на убой,
[10]
вдруг увидел, израненный,
как вы измазанной в котлете губой
похотливо напеваете Северянина!
Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре блядям буду
подавать ананасную воду!
Гимн судье
По Красному морю плывут каторжане,
трудом выгребая галеру,
рыком покрыв кандальное ржанье,
орут о родине Перу.
О рае Перу орут перуанцы,
где птицы, танцы, бабы
и где над венцами цветов померанца
были до небес баобабы.
Банан, ананасы! Радостей груда!
[10]
Вино в запечатанной посуде…
Но вот неизвестно зачем и откуда
на Перу наперли судьи!
И птиц, и танцы, и их перуанок
кругом обложили статьями.
Глаза у судьи — пара жестянок
мерцает в помойной яме.
Попал павлин оранжево-синий
под глаз его строгий, как пост, —
и вылинял моментально павлиний
[20]
великолепный хвост!
А возле Перу летали по прерии
птички такие — колибри;
судья поймал и пух и перья
бедной колибри выбрил.
И нет ни в одной долине ныне
гор, вулканом горящих.
Судья написал на каждой долине:
"Долина для некурящих".
В бедном Перу стихи мои даже
[30]
в запрете под страхом пыток.
Судья сказал: "Те, что в продаже,
тоже спиртной напиток".
Экватор дрожит от кандальных звонов.
А в Перу бесптичье, безлюдье…
Лишь, злобно забившись под своды законов,
живут унылые судьи.
А знаете, все-таки жаль перуанца.
Зря ему дали галеру.
Судьи мешают и птице, и танцу,
и мне, и вам, и Перу.
Гимн ученому
Народонаселение всей империи —
люди, птицы, сороконожки,
ощетинив щетину, выперев перья,
с отчаянным любопытством висят на окошке.
И солнце интересуется, и апрель еще,
даже заинтересовало трубочиста черного
удивительное, необыкновенное зрелище —
фигура знаменитого ученого.
Смотрят: и ни одного человеческого качества.
[10]
Не человек, а двуногое бессилие,
с головой, откусанной начисто
трактатом "О бородавках в Бразилии".
Вгрызлись в букву едящие глаза, —
ах, как букву жалко!
Так, должно быть, жевал вымирающий ихтиозавр
случайно попавшую в челюсти фиалку.
Искривился позвоночник, как оглоблей ударенный,
но ученому ли думать о пустяковом изъяне?
Он знает отлично написанное у Дарвина,
[20]
что мы — лишь потомки обезьяньи.
Просочится солнце в крохотную щелку,
как маленькая гноящаяся ранка,
и спрячется на пыльную полку,
где громоздится на банке банка.
Сердце девушки, вываренное в иоде.
Окаменелый обломок позапрошлого лета.
И еще на булавке что-то вроде
засушенного хвоста небольшой кометы.
Сидит все ночи. Солнце из-за домишки
[30]
опять осклабилось на людские безобразия,
и внизу по тротуарам опять приготовишки
деятельно ходят в гимназии.
Проходят красноухие, а ему не нудно,
что растет человек глуп и покорен;
ведь зато он может ежесекундно
извлекать квадратный корень.
Военно-морская любовь
По морям, играя, носится
с миноносцем миноносица.
Льнет, как будто к меду осочка,
к миноносцу миноносочка.
И конца б не довелось ему,
благодушью миноносьему.
Вдруг прожектор, вздев на нос очки,
впился в спину миноносочки.
Как взревет медноголосина:
[10]
"Р-р-р-астакая миноносина!"
Прямо ль, влево ль, вправо ль бросится,
а сбежала миноносица.
Но ударить удалось ему
по ребру по миноносьему.
Плач и вой морями носится:
овдовела миноносица.
И чего это несносен нам
мир в семействе миноносином?
Гимн здоровью