София Парнок - Разрыв-трава
Е. Я. Тараховской
* * *Мне снилось: я бреду впотьмах,
И к тьме глаза мои привыкли.
И вдруг — огонь. Духан в горах.
Гортанный говор. Пьяный выкрик.
Вхожу. Сажусь. И ни один
Не обернулся из соседей.
Из бурдюка старик лезгин
Вино неторопливо цедит.
Он на меня наводит взор
(Зрачок его кошачий сужен).
Я говорю ему в упор:
— Хозяин! Что у вас на ужин?
Мой голос переходит в крик,
Но, видно, он совсем не слышен:
И бровью не повёл старик, —
Зевнул в ответ и за дверь вышел.
И страшно мне. И не пойму:
А те, что тут, со мною, возле,
Те — молодые — почему
Не слышали мой громкий возглас?
И почему на ту скамью,
Где я сижу, как на пустую,
Никто не смотрит?.. Я встаю,
Машу руками, протестую —
И тотчас думаю: Ну что ж!
Итак, я невидимкой стала?
Куда теперь такой пойдёшь?
И подхожу к окну устало...
В горах, перед началом дня,
Такая тишина святая!
И пьяный смотрит сквозь меня
В окно — и говорит: Светает...
Старая под старым вязом,
Старая под старым небом,
Старая над болью старой
Призадумалася я.
А луна сверлит алмазом,
Заметает лунным снегом,
Застилает лунным паром
Полуночные поля.
Ледяным сияньем облит,
Выступает шаткий призрак,
В тишине непостижимой
Сам непостижимо тих, —
И лучится светлый облик,
И плывёт в жемчужных ризах,
Мимо,
мимо,
мимо,
мимо
Рук протянутых моих.
Из последнего одиночества
Прощальной мольбой, — не пророчеством
Окликаю вас, отроки-други:
Одна лишь для поэта заповедь
На востоке и на западе,
На севере и на юге —
Не бить
челом
веку своему,
Но быть
челом века
своего, —
Быть человеком.
Благодарю тебя, мой друг,
За тихое дыханье,
За нежность этих сонных рук
И сонных губ шептанье,
За эти впалые виски
И выгнутые брови,
За то, что нет в тебе тоски
Моей дремучей крови,
За то, что ладанкой ладонь
На грудь мне положила,
И медленней пошёл огонь
По напряжённым жилам,
За то, что на твои черты
Гляжу прозревшим взглядом, —
За то, что ты, мой ангел, — Ты,
И что со мной ты рядом!
Я гляжу на ворох жёлтых листьев...
Вот и вся тут золота казна!
На богатство глаз мой не завистлив, —
Богатей, кто не боится зла.
Я последнюю игру играю,
Я не знаю, что во сне, что наяву,
И в шестнадцатиаршинном рае
На большом приволье я живу.
Где ещё закат так безнадежен?
Где ещё так упоителен закат?..
Я счастливей, брат мой зарубежный,
Я тебя счастливей, блудный брат!
Я не верю, что за той межою
Вольный воздух, райское житьё:
За морем веселье, да чужое,
А у нас и горе, да своё.
Я думаю: Господи, сколько я лет проспала
И как стосковалась по этому грешному раю!
Цветут тополя. За бульваром горят купола.
Сажусь на скамью. И дышу. И глаза протираю.
Стекольщик проходит. И зайчик бежит по песку,
По мне, по траве, по младенцу в плетёной коляске,
По старой соседке моей — и сгоняет тоску
С морщинистой этой, окаменевающей маски.
Повыползла старость в своем допотопном пальто,
Идёт комсомол со своей молодою спесью,
Но знаю: в Москве — и в России — и в мире — никто
Весну не встречает такой благодарною песней.
Какая прозрачность в широком дыхании дня...
И каждый листочек — для глаза сладчайшее яство.
Какая большая волна подымает меня!
Живи, непостижная жизнь,
расцветай,
своевольничай,
властвуй!
Прекрасная пора была!
Мне шёл двадцатый год.
Алмазною параболой
Взвивался водомёт.
Пушок валился с тополя,
И с самого утра
Вокруг фонтана топала
В аллее детвора,
И мир был необъятнее,
И небо голубей,
И в небо голубятники
Пускали голубей...
И жизнь не больше весила,
Чем тополёвый пух, —
И страшно так и весело
Захватывало дух!
Кончается мой день земной.
Встречаю вечер без смятенья,
И прошлое передо мной
Уж не отбрасывает тени —
Той длинной тени, что в своём
Беспомощном косноязычье,
От всех других теней в отличье,
Мы будущим своим зовём.
Ворвался в моё безлюдье,
Двери высадил ногой.
Победителя не судят,
Своевольник молодой!
Что ж, садись и разглагольствуй,
Будь как дома — пей и ешь,
Юное самодовольство
Нынче досыта потешь.
Опыт мой хотя и долог, —
Этот вид мне не знаком,
И любуюсь, как зоолог
Новоявленным зверьком.
Коленями — на жёсткий подоконник,
И в форточку — раскрытый, рыбий рот!
Вздохнуть... вздохнуть...
Так тянет кислород,
Из серого мешка, ещё живой покойник,
И сердце в нем стучит: пора, пора!
И небо давит землю грузным сводом,
И ночь белесоватая сера,
Как серая подушка с кислородом...
Но я не умираю. Я ещё
Упорствую. Я думаю. И снова
Над жизнию моею горячо
Колдует требовательное слово.
И, высунувши в форточку лицо,
Я вверх гляжу — на звёздное убранство,
На рыжее вокруг луны кольцо —
И говорю — так, никому, в пространство:
— Как в бане испаренья грязных тел,
Над миром испаренья тёмных мыслей,
Гниющих тайн, непоправимых дел
Такой проклятой духотой нависли,
Что, даже настежь распахнув окно,
Дышать душе отчаявшейся — нечем!..
Не странно ли? Мы все болезни лечим:
Саркому, и склероз, и старость... Но
На свете нет ещё таких лечебниц,
Где лечатся от стрептококков зла...
Вот так бы, на коленях, поползла
По выбоинам мостовой, по щебню
Глухих дорог. — Куда? Бог весть, куда! —
В какой-нибудь дремучий скит забытый,
Чтобы молить прощенья и защиты —
И выплакать, и вымолить... Когда б
Я знала, где они, — заступники, Зосимы,
И не угас ли свет неугасимый?..
Светает. В сумраке оголены
И так задумчивы дома. И скупо
Над крышами поблескивает купол
И крест Неопалимой Купины...
А где-нибудь на западе, в Париже,
В Турине, Гамбурге — не всё ль равно? —
Вот так же высунувшись в душное окно,
Дыша такой же ядовитой жижей
И силясь из последних сил вздохнуть, —
Стоит, и думает, и плачет кто-нибудь —
Не белый, и не красный, и не чёрный,
Не гражданин, а просто человек,
Как я, быть может, слишком непроворно
И грустно доживающий свой век.
Трудно, трудно, брат, трёхмерной тенью
В тесноте влачить свою судьбу!
На Канатчиковой — переуплотненье,
И на кладбище уж не в гробу,
Не в просторных погребах-хоромах, —
В жестяной кастрюльке прах хоронят.
Мир совсем не так уже обширен.
Поубавился и вширь, и ввысь...
Хочешь умереть? — Ступай за ширму
И тихонько там развоплотись.
Скромно, никого не беспокоя,
Без истерик, — время не такое!
А умрёшь — вокруг неукротимо
Вновь «младая будет жизнь играть»:
День и ночь шуметь охрипший примус,
Пьяный мать, рыгая, поминать...
Так-то! Был сосед за ширмой, был да выбыл.
Не убили — и за то спасибо!
Марине Баранович