Сидни Филип - Защита поэзии
Творения этого вида подразделяются на более мелкие подвиды, и самые значительные из них Героический, Лирический, Трагический, Комический, Сатирический, Ямбический, Элегический, Пасторальный и некоторые другие. Одни называются соответственно своему содержанию, другие - типу стиха, поскольку большинство поэтов имело обыкновение наряжать свои поэтические творения в метрические одежды, которые называются стихами: именно наряжать, так как стихотворчество есть лишь украшение Поэзии, но не ее суть. Много было прекраснейших поэтов, которые никогда не писали стихами, зато теперь у нас хватает рифмоплетов, недостойных называться поэтами. Вспомним, например, Ксенофонта, который подражал столь совершенно, что оставил нам под именем Кира effigiem justi imperil - изображение справедливого владыки (как сказал о нем Цицерон {49}), сотворив таким образом безупречную героическую поэму. Подобно ему Гелиодор сочинил изысканнейшую картину любви - "Феаген и Хариклея" {50}. А ведь оба писали прозой. Я говорю это затем, чтобы показать, что не рифма и не метр - характерный признак поэта, как не длинная мантия - адвоката, и даже явись он в суд в доспехах, все равно он будет адвокатом, а не воином. Только созданные воображением поэта недюжинные образы добродетелей, пороков и прочего, неотрывные от доставляющего удовольствие учения, и есть то отличие, по которому должно узнавать поэта. Но, несмотря на то, что поэтический сенат выбрал одеяние из стихов как самое достойное, если содержание Поэзии не имеет пределов, то и в манере она не может быть ограничена, лишь бы поэты не произносили слова (как в застольной беседе или во сне), - будто ненароком вылетают они изо рта; каждый слог в каждом слове нужно тщательно взвешивать в соответствии с достоинством предмета.
Теперь настало время оценить этот третий, последний вид Поэзии по его воздействию на людей и потом рассмотреть его подвиды. Тогда, коль скоро ничто не вызовет осуждения, то, я надеюсь, и приговор окажется более благоприятным. Очищение разума, обогащение памяти, укрепление суждения и освобождение воображения - это то, что обычно называется нами учением; под каким бы именем оно ни являлось и к какой бы ближайшей цели ни было направлено, конечная его цель - вести и увлекать нас {51} к тем высотам совершенства, какие только возможны для недостойных душ, оскверненных пристанищем из праха. В зависимости от склонности человека оно взрастило и множество представлений о пути к совершенству: одни думали, будто столь счастливый дар приобретается знанием, и поскольку нет выше и божественнее знания, чем постижение звезд {52}, то они предались Астрономии; другие, убедив себя, что сравнятся с богами, если познают причины явлений, сделались натурфилософами и метафизиками; кого-то поиск упоительного наслаждения привел к Музыке, а точность доказательства - к Математике. Но все - и те, и другие - были подвластны желанию познать и знанием освободить свой разум из темницы тела, и возвысить его до наслаждения его божественной сущностью. Но когда на весах опыта обнаружилось, что астроном, устремленный взором к звездам, может упасть в канаву, что пытливый философ может оказаться слепым в отношении самого себя и математик с кривой душой может провести прямую линию, тогда-то, вопреки разным мнениям, было доказано, что все эти науки лишь служанки, которые, хоть и имеют свои собственные цели, все же трудятся во имя высшей цели, что стоит перед госпожой наук, греками нареченной архитектоникой. Эта цель заключается (как я думаю) в познании сущности человека, этической и политической, с последующим воздействием на него. Так, если ближайшая цель седельника сделать хорошее седло, то его дальняя цель служить более благородному делу верховой езды; цель же наездника - быть полезным военному делу, а воина - не только совершенствоваться в своем ремесле, но и выполнять воинский долг. Если конечная цель земного познания есть нравственное совершенствование, то те искусства, которые более всего ему служат, справедливо обретают право быть вознесенными над всеми остальными.
Теперь, если нам удастся, мы воздадим должное нравственному величию поэта, отведя ему место впереди остальных соперников, среди которых главные претенденты - философы-моралисты. Я вижу, как они шествуют с видом мрачным и серьезным, выражая таким образом нетерпимость к пороку, с какой небрежностью они одеты, дабы все стали свидетелями их презрения к показному, как держат они в руках книги, в которых клеймится тщеславие и на которых написаны их имена, как софистски отрицают они хитроумие и как злятся на того, в ком видят мерзкий грех злобы. Эти люди щедро раздают на своем пути понятия, категории и классификации и с презрительной суровостью вопрошают, возможно ли найти путь, который поведет человека к добродетели столь же быстро, как тот, который учит, что есть добродетель, и учит, не только разъясняя человеку ее сущность, причины и следствия, но и обличая ее врагов - порок, который должен быть уничтожен, и его служанку - страсть, которую необходимо смирить? Он показывает и общие свойства добродетели, и ее особенности и, кроме того, устанавливает, как выходит она за пределы маленького мирка одного человека и управляет целыми семьями и народами.
Историк едва ли уступит моралисту право на столь длинную речь, в великом гневе он будет отрицать, что в наставлении на путь добродетели и добрых деяний могут быть равные ему, нагруженному старыми, изъеденными мышами манускриптами, делающему умозаключения (большей частью) на основании утверждений других историков, великий авторитет которых покоится на славной фундаменте слухов. С немалыми трудностями согласовывает он утверждения различных авторов, чтобы отыскать истину в их пристрастиях. Он более сведущ в том, что было тысячу лет назад, чем в своем времени, и в ходе истории он разбирается лучше, чем в беге собственного разума. Он любопытен к древности и равнодушен к новизне. Он невидаль для юношей и деспот в застольной беседе. "Я, - говорит он, - testis temporum, lux veritatis, vita memoriae, magistra vitae, nuncia vetustatis {Свидетель веков, светоч истины, жизнь памяти, наставник жизни, вестник древности {53} (лат.).}. Философ учит добродетели спорной, я же добродетели активной; его добродетель прекрасна для живущей в безопасности Академии {54} Платона, моя же открывает свое благородное лицо в битвах при Марафоне, Фарсале, Пуатье и Азенкуре {55}. Философ учит добродетели с помощью отвлеченных понятий, я же призываю вас идти по следам тех, кто прошел прежде вас. Опыт одной жизни заключен в учении мудрого философа, я же даю вам опыт многих веков. Наконец, если он создает песенник, то я возлагаю руку ученика на лютню, и если он проводник света, то я свет".
Потом он приведет один за другим бесчисленные примеры того, как мудрейшие сенаторы и государи верили в значение истории, и Брут, и Альфонс Арагонский {56}, и кто не поверит, коли в том есть надобность? Нас же длинная нить их спора приводит к такому заключению: один из них учит наставлением, а другой - примером.
Кто же будет судией (спор идет за то, какую из форм считать высочайшей в школе познания)? Справедливость, как мне кажется, требует назвать поэта; и,если не судией, то мужем, которому надлежит отобрать высший титул у них обоих и тем более у прочих наук-служанок. Теперь мы сравним поэта с историком и философом, и если он превзойдет их обоих, тогда уж никакому ремеслу на земле не сравниться с поэзией. При всем нашем почтении к нему, об искусстве неземном мы не будем говорить, и не только потому, что его пределы превосходят пределы земных искусств, как вечность превосходит мгновение, но и потому, что оно живет в каждом из них. Что до юриста, то хотя jus {Право (лат.).} являет собой Дочь Справедливости и Справедливость есть главная добродетель {57}, все же благотворно воздействует он на людей скорее formidine poenae {Из страха наказания (лат.).}, нежели virtutis amore {Из любви к добродетели {58} (лат.).}, или, правильнее сказать, не столько он стремится сделать людей лучше, сколько предотвратить злоумышление одних против других; его не заботит, что плох человек, - был бы он хорошим гражданином; он стал необходимым благодаря нашим злодеяниям и почтенным благодаря этой необходимости; потому нет у него права находиться рядом с теми, кто искореняет безнравственность и сеет добро в самых потайных уголках наших душ. Только эти четверо так или иначе имеют дело с познанием людских нравов, что является высшей формой познания; и тот, кто лучше взращивает его, заслуживает большей похвалы.
Таким образом, победу одерживают философ и историк: один благодаря наставлению, другой - примеру. Но оба они, не соединяя в себе обоих, далеки от цели. Философ ведет нас к простому правилу столь тернистой дорогой доказательств, столь непонятно выраженных и столь туманных для постижения, что тот, у кого нет в помощь другого проводника, до старости проблуждает в поисках достойной причины стать честным человеком. Философия основывается на абстрактном и общем, и счастлив тот человек, который сможет постичь ее, и еще счастливее тот, который сможет использовать постигнутое им. С другой стороны, историк, не владеющий понятиями, не стремится понять то, что должно быть, и потому скован тем, что есть, он не стремится понять общую причину явлений и потому скован частной правдой каждого из них. Из его примеров не сделаешь единственно возможный вывод, и потому его учение еще менее плодотворно.