Анна Брэдстрит - Поэзия США
В поэзии это истинное «открытие Америки» подготавливалось на протяжении всего долгого периода, предшествующего романтизму. О национальной поэтической школе не приходится говорить примерно до 30-х годов прошлого века, когда на сцену выступило поколение Эдгара По и Лонгфелло. Но к обретению литературной независимости логика художественного движения вела уже с XVII столетия, с Брэдстрит и Тэйлора, с первых негритянских песен, сложенных в неволе, с первых народных баллад, с первых контактов между нарождающейся американской и уничтожаемой индейской культурой. С первых попыток передать необычность мира, открывшегося переселенцу и налаживаемого самим переселенцем на другом берегу Атлантики.
Вывезенный из Англии классицизм меньше всего мог способствовать успеху подобных усилий. Это была эстетическая система, чужеродная американскому жизненному содержанию, стучавшемуся в пока еще наглухо закрытые двери литературы. Для Америки неизбежно вторичный, творчески бесперспективный, классицистский стиль, однако, господствовал в поэзии столетие с лишним. Исторически это закономерно. Художественный авторитет англичан оставался подавляюще высоким. Утечет много воды, прежде чем Мелвилл в 1849 году уверенно скажет: «нам не нужны никакие американские Томпкинсы и даже американские Мильтоны». Он говорил от имени своего блестящего литературного поколения. В устах поэтов XVIII века такое утверждение выглядело бы ничтожной похвальбой.
Да и сознанию этих поэтов было вовсе не тесно в классицистских рамках. Напротив. Высокая патетика и обильные античные реминисценции, торжественность слога и величавость стиха — все это вполне отвечало их творческим задачам. Они хотели воспеть Америку. Они верили в ее будущую славу. Идея высокой американской миссии уже оформилась. Действительность еще не успела ее поколебать.
На какое-то время такого рода оптимизм совпал с преобладающим общественным настроением, и классицистская поэзия пережила свою лучшую пору. Это годы революции и Войны за независимость. Тогда Джоэл Барлоу написал «Видение Колумба» (1787), преобразованное затем, на манер Вергилиевой «Энеиды», в «Колумбиаду» (1807), огромную эпическую поэму, мертвыми пентаметрами славящую, как сказано в авторском предисловии, настоящее и грядущее «республиканских институтов, являющихся основой общественного блага и счастья каждого гражданина». Тогда Джон Трамбулл в подражание Свифту написал «Макфингала» (1776–1782), бичуя приспешников английской короны и высмеивая пустые словопрения заокеанских вигов и тори, чтобы перейти затем к патриотическим гимнам в честь побеждающей американской Свободы. Тогда появилось множество анонимных стихотворных сатир, од, памфлетов, прокламаций, и в потоке этой рифмованной публицистики порой попадались вещи, отмеченные недюжинным талантом.
Тогда выдвинулась, привлекая общее внимание, и самая примечательная поэтическая индивидуальность той эпохи — Филип Френо. Прежде с него и начинали историю поэзии США. Это неверно, однако значение Френо в самом деле очень велико. По складу дарования он был скорее поэтом природы и философским лириком, а не трибуном и полемистом, каким его сделала эпоха. Англофоб и франкофил, капитан шхуны, доставлявшей повстанцам порох из Вест-Индии, и узник британской плавучей тюрьмы, газетчик, непоколебимый приверженец Джефферсона и враг всякой тирании, он и после войны остался человеком 1776 года, со скорбью и возмущением писавшим о коррупции, которая воцарилась в Америке, и о героях, вынужденных протягивать руку за милостыней:
Где ж то оружье, что он брал в походы,
Где сила, что британцев прочь гнала?
Солдату завоеванной Свободы
Даны в награду — голод и хвала!
Пока шла война, сатиры и политические стихи Френо гремели по всей Америке. Это типичная классицистская поэзия, постоянно оглядывающаяся на античные образцы, выспренняя и перегруженная абстрактной символикой, но подчас добивающаяся неподдельной страстности — и в утверждении, и в отрицании.
Высшими авторитетами Френо признавал Мильтона и Попа. Однако гораздо больше дало ему чтение Голдсмита. Под явным его влиянием появились поэтические интонации и мотивы, не укладывающиеся в жесткое ложе классицистской нормы. Френо увлекла прихотливая игра творческой фантазии. Он создал «Американскую деревню», «Покинутую ферму», «Дом ночи» — меланхоличные, отмеченные лиризмом и гротескной образностью стихи, каких немало писалось в Европе на исходе XVIII столетия, в предчувствии близящейся романтической эпохи. Некоторые стихотворения 80-х годов побуждают назвать Френо предшественником романтиков.
Конечно, от вдохновлявшей Френо «фантазии» еще довольно далеко до боготворимого романтиками «воображения» — за этим понятием скрывалась целая философия жизни и творчества, которую едва ли понял бы и принял лучший поэт американской революции. Классицизм обрел в нем своего самого значительного художника. И в нем же завершился. После Френо, оставившего поэтическое поприще сравнительно молодым, наступило затишье, благодатное для совсем уж бесталанных эпигонов.
Но длиться затишью было недолго. Умирая в 1832 году, Френо мог убедиться, что брошенные им первые зерна дают обильные всходы. Романтическое движение вступило в свои права, чтобы сохранить в поэзии ведущую роль вплоть до XX века.
Формально рождение романтизма в американской поэзии можно датировать с образцовой точностью — 1817 год, публикация раннего варианта поэмы Уильяма Каллена Брайанта «Танатопсис» (год спустя появилось и его самое известное стихотворение «К перелетной птице»). Но проку от такой точности немного. Первая ласточка не делает весны. Романтическая весна наступила в Америке где-то в конце 20-х годов. Романтизм стал тогда художественным движением, объединившим лучшие поэтические силы. Брайанту — по хронологии основоположнику — суждено было остаться рядовым его представителем.
Лидерами оказались другие. К 1830 году Эдгар По успел напечатать «Тамерлана» и «Аль Аараф». Лонгфелло завершил годы своих европейских странствий, вернувшись на родину под сильнейшим впечатлением от бесед с Августом Шлегелем и Карлейлем, от книг Тика, Гофмана и Жан-Поля. Первый сборник Лонгфелло «Голоса ночи», правда, выйдет лишь в 1839 году, когда уже приобретут известность — как поэты — Эмерсон и Торо, раскроется талант Уиттьера. Впрочем, и имя Лонгфелло было знакомо любому любителю поэзии в Америке задолго до «Голосов ночи». А его «Псалом жизни» (1838) стал своего рода манифестом поколения ранних романтиков:
Нет, не Будущим манящим
И не Прошлым, что мертво,
Жить должны мы Настоящим,
В нем лишь — жизни торжество![3]
Уже по этим строкам можно почувствовать своеобразие американского романтизма на фоне родственных явлений в поэзии Старого Света. Никакой ностальгии по временам давно ушедшим и никаких патетических пророчеств идеального миропорядка грядущего. Как это не похоже на характерные настроения тогдашней Европы: «Сердце в будущем живет; настоящее уныло». Словно бы американцам этот разлад с действительностью был вообще не знаком.
На самом деле это, разумеется, вовсе не так. При всех своих отличительных особенностях американский романтизм, как и европейский, тоже вырос из неприятия буржуазной повседневности и точно так же выразил ощущение трагизма начавшегося «железного века». К нему в полной мере приложима характеристика, которую дал «романтической форме искусства» еще Гегель, писавший, что в этой своей форме «искусство отбрасывает от себя всякое прочное ограничение определенным кругом содержания и постижения и делает своим новым святым Человека… глубины и высоты человеческой души как таковой».
Само это представление о суверенности и самоценности человеческого «я» не могло не порождать глубочайшего конфликта романтиков с окружающим миром буржуазной пошлости. В Америке с ее рано обнаружившимся культом практицизма и сопутствующим ему обезличиванием подобные конфликты бывали особенно остры — до безысходности.
История американского романтизма сохранила немало свидетельств подобных столкновений поэта и «толпы». Самое яркое — жизнь и поэзия Эдгара По. Плоские принципы утилитарного мышления были ему тем ненавистнее, что он и сам должен был им подчиняться, когда нужда заставляла менять перо поэта на карандаш редактора недолговечных еженедельников. Тирании меркантилизма и его «рациональных» норм он сопротивлялся отчаянно, не останавливаясь перед крайностями. Он решительно отделил Поэзию от Правды, отождествив Правду с филистерским морализмом преуспевающего лавочника. Он признал Поэзию не меньше, но и не больше чем «созиданием Красоты в ритмах», не подозревая, конечно, что столетие спустя его заветной мыслью попробуют оправдать формализм и эстетство.