KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Владимир Маяковский - Том 6. Стихотворения, поэмы 1924-1925

Владимир Маяковский - Том 6. Стихотворения, поэмы 1924-1925

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Владимир Маяковский, "Том 6. Стихотворения, поэмы 1924-1925" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

[1925]

Прощание*

(Кафе)

Обыкновенно
      мы говорим:
все дороги
         приводят в Рим.
Не так
   у монпарнасца*.
Готов поклясться.
И Рем
   и Ромул*,
      и Ремул и Ром
в «Ротонду» придут
         или в «Дом»[24].
В кафе
   идут
      по сотням дорог,
плывут
   по бульварной реке.
Вплываю и я:
      «Garçon,
         un grog
americain»[25]
Сначала
      слова
      и губы
         и скулы
кафейный гомон сливал.
Но вот
   пошли
      вылупляться из гула
и лепятся
      фразой
         слова.
«Тут
   проходил
      Маяковский давеча,
хромой —
        не видали рази?» —
«А с кем он шел?» —
         «С Николай Николаичем». —
«С каким?» —
         «Да с великим князем!»
«С великим князем?
         Будет врать!
Он кругл
      и лыс,
      как ладонь.
Чекист он,
         послан сюда
            взорвать…» —
«Кого?» —
         «Буа-дю-Булонь*[26].
Езжай, мол, Мишка…»
         Другой поправил:
«Вы врете,
         противно слушать!
Совсем и не Мишка он,
              а Павел.
Бывало сядем —
           Павлуша! —
а тут же
   его супруга,
         княжна,
брюнетка,
        лет под тридцать…» —
«Чья?
         Маяковского?
         Он не женат». —
«Женат —
         и на императрице». —
«На ком?
      Ее же расстреляли…» —
               «И он
поверил…
         Сделайте милость!
Ее ж Маяковский спас
            за трильон!
Она же ж
        омолодилась!»
Благоразумный голос:
         «Да нет,
вы врете —
      Маяковский — поэт». —
«Ну да, —
         вмешалось двое саврасов, —
в конце
   семнадцатого года
в Москве
       чекой конфискован Некрасов
и весь
   Маяковскому отдан.
Вы думаете —
      сам он?
         Сбондил до иот —
весь стих,
        с запятыми,
         скраден.
Достанет Некрасова
         и продает —
червонцев по десять
         на день».
Где вы,
   свахи?
      Подымись, Агафья*!
Предлагается
      жених невиданный.
Видано ль,
          чтоб человек
с такою биографией
         был бы холост
и старел невыданный?!
Париж,
   тебе ль,
      столице столетий;
к лицу
   эмигрантская нудь?
Смахни
   за ушми
         эмигрантские сплетни.
Провинция! —
      не продохнуть. —
Я вышел
      в раздумье —
         черт его знает!
Отплюнулся —
         тьфу напасть!
Дыра
   в ушах
      не у всех сквозная —
другому
   может запасть!
Слушайте, читатели,
         когда прочтете,
что с Черчиллем
          Маяковский
            дружбу вертит
или
       что женился я
         на кулиджевской* тете,
то, покорнейше прошу, —
            не верьте.

[1925]

Прощанье*

В авто,
   последний франк разменяв.
— В котором часу на Марсель? —
Париж
   бежит,
      провожая меня,
во всей
   невозможной красе.
Подступай
         к глазам,
         разлуки жижа,
сердце
   мне
          сантиментальностью расквась!
Я хотел бы
          жить
          и умереть в Париже,
Если б не было
      такой земли —
                Москва.

[1925]

Поэмы, 1924-1925

Владимир Ильич Ленин*

Российской коммунистической партии посвящаю

Время —
       начинаю
         про Ленина рассказ.
Но не потому,
      что горя
         нету более,
время
   потому,
      что резкая тоска
стала ясною
      осознанною болью.
Время,
   снова
      ленинские лозунги развихрь.
Нам ли
   растекаться
         слезной лужею, —
Ленин
   и теперь
      живее всех живых.
Наше знанье —
         сила
         и оружие.
Люди — лодки.
         Хотя и на суше.
Проживешь
      свое
          пока,
много всяких
      грязных раку́шек
налипает
   нам
      на бока.
А потом,
      пробивши
         бурю разозленную,
сядешь,
   чтобы солнца близ,
и счищаешь
      водорослей
            бороду зеленую
и медуз малиновую слизь.
Я
   себя
   под Лениным чищу,
чтобы плыть
      в революцию дальше.
Я боюсь
   этих строчек тыщи,
как мальчишкой
         боишься фальши.
Рассияют головою венчик,
я тревожусь,
      не закрыли чтоб
настоящий,
          мудрый,
         человечий
ленинский
          огромный лоб.
Я боюсь,
      чтоб шествия
         и мавзолеи,
поклонений
      установленный статут
не залили б
           приторным елеем
ленинскую
          простоту.
За него дрожу,
      как за зеницу глаза,
чтоб конфетной
         не был
            красотой оболган.
Голосует сердце —
         я писать обязан
по мандату долга.
Вся Москва.
      Промерзшая земля
               дрожит от гуда.
Над кострами
      обмороженные с ночи.
Что он сделал?
      Кто он
         и откуда?
Почему
   ему
      такая почесть?
Слово за̀ словом
         из памяти таская,
не скажу
   ни одному —
         на место сядь.
Как бедна
        у мира
          сло́ва мастерская!
Подходящее
      откуда взять?
У нас
   семь дней,
у нас
   часов — двенадцать.
Не прожить
      себя длинней.
Смерть
   не умеет извиняться.
Если ж
   с часами плохо,
мала
   календарная мера,
мы говорим —
      «эпоха»,
мы говорим —
      «эра».
Мы
      спим
      ночь.
Днем
   совершаем поступки.
Любим
   свою толочь
воду
   в своей ступке.
А если
   за всех смог
направлять
          потоки явлений,
мы говорим —
      «пророк»,
мы говорим —
      «гений».
У нас
   претензий нет, —
не зовут —
      мы и не лезем;
нравимся
       своей жене,
и то
       довольны донѐльзя.
Если ж,
   телом и духом слит,
прет
        на нас непохожий,
шпилим —
          «царственный вид»,
удивляемся —
      «дар божий».
Скажут так, —
      и вышло
             ни умно, ни глупо.
Повисят слова
      и уплывут, как ды́мы.
Ничего
   не выколупишь
            из таких скорлупок.
Ни рукам
       ни голове не ощутимы.
Как же
   Ленина
      таким аршином мерить!
Ведь глазами
      видел
         каждый всяк —
«эра» эта
       проходила в двери,
даже
   головой
      не задевая о косяк.
Неужели
      про Ленина тоже:
«вождь
   милостью божьей»?
Если б
   был он
      царствен и божествен,
я б
     от ярости
      себя не поберег,
я бы
       стал бы
      в перекоре шествий,
поклонениям
      и толпам поперек.
Я б
      нашел
       слова
      проклятья громоустого,
и пока
   растоптан
            я
         и выкрик мой,
я бросал бы
      в небо
         богохульства,
по Кремлю бы
      бомбами
             метал:
               долой!
Но тверды
         шаги Дзержинского*
                у гроба.
Нынче бы
        могла
         с постов сойти Чека*.
Сквозь мильоны глаз,
         и у меня
            сквозь оба,
лишь сосульки слез,
         примерзшие
               к щекам.
Богу
   почести казенные
            не новость.
Нет!
       Сегодня
      настоящей болью
            сердце холодей.
Мы
      хороним
      самого земного
изо всех
      прошедших
         по земле людей.
Он земной,
          но не из тех,
             кто глазом
упирается
        в свое корыто.
Землю
   всю
      охватывая разом,
видел
   то,
      что временем закрыто.
Он, как вы
         и я,
      совсем такой же,
только,
   может быть,
         у самых глаз
мысли
   больше нашего
         морщинят кожей,
да насмешливей
         и тверже губы,
               чем у нас.
Не сатрапья твердость,
            триумфаторской коляской
мнущая
   тебя,
      подергивая вожжи.
Он
     к товарищу
      милел
         людскою лаской.
Он
     к врагу
        вставал
         железа тверже.
Знал он
   слабости,
         знакомые у нас,
как и мы,
       перемогал болезни.
Скажем,
      мне бильярд —
            отращиваю глаз,
шахматы ему* —
         они вождям
            полезней.
И от шахмат
      перейдя
         к врагу натурой,
в люди
   выведя
      вчерашних пешек строй,
становил
       рабочей — человечьей диктатурой
над тюремной
      капиталовой турой.
И ему
   и нам
      одно и то же дорого.
Отчего ж,
        стоящий
         от него поодаль,
я бы
       жизнь свою,
          глупея от восторга,
за одно б
       его дыханье
         о́тдал?!
Да не я один!
      Да что я
         лучше, что ли?!
Даже не позвать,
           раскрыть бы только рот —
кто из вас
       из сёл,
      из кожи вон,
            из штолен
не шагнет вперед?!
В качке —
        будто бы хватил
            вина и горя лишку —
инстинктивно
      хоронюсь
         трамвайной сети.
Кто
   сейчас
      оплакал бы
         мою смертишку
в трауре
   вот этой
         безграничной смерти!
Со знаменами идут,
         и так.
            Похоже —
стала
   вновь
      Россия кочевой.
И Колонный зал*
           дрожит,
            насквозь прохожен.
Почему?
   Зачем
      и отчего?
Телеграф
      охрип
      от траурного гуда.
Слезы снега
            с флажьих
            покрасневших век.
Что он сделал,
      кто он
         и откуда —
этот
   самый человечный человек?
Коротка
      и до последних мгновений
нам
   известна
      жизнь Ульянова.
Но долгую жизнь
           товарища Ленина
надо писать
      и описывать заново.
Далеко давным,
         годов за двести,
первые
   про Ленина
         восходят вести.
Слышите —
      железный
         и луженый,
прорезая
      древние века, —
голос
   прадеда
      Бромлея и Гужона* —
первого паровика?
Капитал
   его величество,
         некоронованный,
               невенчанный,
объявляет
        покоренной
         силу деревенщины.
Город грабил,
      грёб,
         грабастал,
глыбил
   пуза касс,
а у станков
      худой и горбастый
встал
   рабочий класс.
И уже
   грозил,
      взвивая трубы за̀ небо:
— Нами
      к золоту
          пути мости́те.
Мы родим,
         пошлем,
         придет когда-нибудь
человек,
   борец,
      каратель,
         мститель! —
И уже
   смешались
          облака и ды́мы,
будто
   рядовые
      одного полка.
Небеса
   становятся двойными,
дымы
   забивают облака.
Товары
   растут,
      меж нищими высясь.
Директор,
        лысый черт,
пощелкал счетами,
         буркнул:
            «кризис!»
и вывесил слово
           «расчет».
Кра́пило
      сласти
      мушиное се́ево,
хлеба̀
   зерном
      в элеваторах портятся,
а под витринами
           всех Елисеевых*,
живот подведя,
         плелась безработица.
И бурчало
      у трущоб в утробе,
покрывая
   детвориный плачик:
— Под работу,
      под винтовку ль,
            на̀ —
                  ладони обе!
Приходи,
       заступник
         и расплатчик! —
Эй,
      верблюд,
      открыватель колоний!
Эй,
       колонны стальных кораблей!
Марш
   в пустыни
           огня раскаленней!
Пеньте пену
      бумаги белей!
Начинают
         черным лата́ться
оазисы
   пальмовых нег.
Вон
       среди
        золотистых плантаций
засеченный
      вымычал негр:
— У-у-у-у-у,
      у-у-у!
         Нил мой, Нил!
Приплещи
         и выплещи
         черные дни!
Чтоб чернее были,
         чем я во сне,
и пожар чтоб
      крови вот этой красней.
Чтоб во всем этом кофе,
              враз вскипелом,
вариться пузатым —
         черным и белым.
Каждый
      добытый
         слоновий клык —
тык его в мясо,
      в сердце тык.
Хоть для правнуков,
         не зря чтоб
            кровью литься,
выплыви,
        заступник солнцелицый.
Я кончаюсь, —
      бог смертей
            пришел и поманил.
Помни
   это заклинанье,
            Нил,
            мой Нил! —
В снегах России,
           в бреду Патагонии*
расставило
          время
           станки потогонные.
У Ива̀нова уже
      у Вознесенска*
            каменные туши
будоражат
      выкрики частушек:
«Эх, завод ты мой, завод,
желтоглазина.
Время нового зовет
Стеньку Разина».
Внуки
   спросят:
      — Что такое капиталист? —
Как дети
      теперь:
          — Что это
            г-о-р-о-д-о-в-о-й?.. —
Для внуков
      пишу
         в один лист
капитализма
      портрет родовой.
Капитализм
      в молодые года
был ничего,
      деловой парнишка:
первый работал —
         не боялся тогда,
что у него
        от работ
         засалится манишка.
Трико феодальное
         ему тесно̀!
Лез
      не хуже,
      чем нынче лезут.
Капитализм
      революциями
            своей весной
расцвел
   и даже
      подпевал «Марсельезу*».
Машину
   он
      задумал и выдумал.
Люди,
   и те — ей!
Он
     по вселенной
           видимо-невидимо
рабочих расплодил
         детей.
Он враз
   и царства
         и графства сжевал
с коронами их
         и с орлами.
Встучнел,
        как библейская корова
               или вол,
облизывается.
      Язык — парламент.
С годами
       ослабла
         мускулов сталь,
он раздобрел
      и распух,
такой же
      с течением времени
            стал,
как и его гроссбух.
Дворец возвел —
         не увидишь такого!
Художник
         — не один! —
            по стенам поерзал.
Пол ампиристый*,
         потолок рококо́вый*,
стенки —
        Людовика XIV,
            Каторза*.
Вокруг,
   с лицом,
          что равно годится
быть и лицом
      и ягодицей,
задолицая
         полиция.
И краске
      и песне
          душа глуха,
как корове
         цветы
      среди луга.
Этика, эстетика
         и прочая чепуха —
просто —
        его
      женская прислуга.
Его
      и рай
      и преисподняя —
распродает
      старухам
дырки
   от гвоздей
         креста господня
и перо
   хвоста
      святого духа.
Наконец,
       и он
      перерос себя,
за него
   работает раб.
Лишь наживая,
      жря
         и спя,
капитализм разбух
         и обдряб.
Обдряб
   и лег
      у истории на пути
в мир,
   как в свою кровать.
Его не объехать,
         не обойти,
единственный выход —
               взорвать!
Знаю,
   лирик
      скривится горько,
критик
   ринется
      хлыстиком выстегать:
— А где ж душа?!
            Да это ж —
            риторика!
Поэзия где ж?
      Одна публицистика!! —
Капитализм —
      неизящное слово,
куда изящней звучит —
             «соловей»,
но я
   возвращусь к нему
            снова и снова.
Строку
   агитаторским лозунгом взвей.
Я буду писать
      и про то
         и про это,
но нынче
       не время
         любовных ляс.
Я
   всю свою
      звонкую силу поэта
тебе отдаю,
      атакующий класс.
Пролетариат —
         неуклюже и узко
тому,
   кому
      коммунизм — западня.
Для нас
      это слово —
            могучая музыка,
могущая
   мертвых
         сражаться поднять.
Этажи
   уже
      заёжились, дрожа,
клич подвалов
      подымается по этажам:
— Мы прорвемся
         небесам
            в распахнутую синь.
Мы пройдем
      сквозь каменный колодец.
Будет.
   С этих нар
           рабочий сын —
пролетариатоводец. —
Им
   уже
      земного шара мало.
И рукой,
      отяжелевшей
         от колец,
тянется
   упитанная
         туша капитала
ухватить
      чужой горле́ц.
Идут,
   железом
      клацая и лацкая.
— Убивайте!
      Двум буржуям тесно! —
Каждое село —
         могила братская,
города́ —
        завод протезный.
Кончилось —
      столы
         накрыли чайные.
Пирогом
      победа на столе.
— Слушайте
      могил чревовещание,
кастаньеты костылей!
Снова
   нас
      увидите
         в военной яви.
Эту
   время
      не простит вину.
Он расплатится,
           придет он
            и объявит
вам
       и вашинской войне
             войну! —
Вырастают
      на земле
         слезы́ озёра,
слишком
      непролазны
         крови топи.
И клонились
      одиночки фантазеры
над решением
      немыслимых утопий.
Голову
   об жизнь
          разбили филантропы.
Разве
   путь миллионам —
            филантропов тропы?
И уже
   бессилен
      сам капиталист,
так
   его
      машина размахалась, —
строй его
       несет,
      как пожелтелый лист,
кризисов
       и забастовок ха̀ос.
— В чей карман
          стекаем
            золотою лавой?
С кем идти
      и на кого пенять? —
Класс миллионоглавый
напрягает глаз —
         себя понять.
Время
   часы
      капитала
         кра́ло,
побивая
   прожекторов яркость.
Время
   родило
      брата Карла —
старший
      ленинский брат
         Маркс.
Маркс!
   Встает глазам
         седин портретных рама.
Как же
   жизнь его
          от представлений далека!
Люди
   видят
      замурованного в мрамор,
гипсом
   холодеющего старика.
Но когда
       революционной тропкой
первый
   делали
      рабочие
         шажок,
о, какой
   невероятной топкой
сердце Маркс
      и мысль свою зажег!
Будто сам
        в заводе каждом
            стоя сто́ймя,
будто
   каждый труд
         размозоливая лично,
грабящих
       прибавочную стоимость
за руку
   поймал с поличным.
Где дрожали тельцем,
         не вздымая глаз свой
даже
   до пупа
      биржевика-дельца,
Маркс
   повел
      разить
         войною классовой
золотого
до быка*
          доросшего тельца́.
Нам казалось —
          в коммунизмовы затоны
только
   волны случая
         закинут
            нас
               юля́.
Маркс
   раскрыл
      истории законы,
пролетариат
      поставил у руля.
Книги Маркса
      не набора гранки,
не сухие
   цифр столбцы —
Маркс
   рабочего
      поставил на́ ноги
и повел
   колоннами
         стройнее цифр.
Вел
      и говорил: —
         сражаясь лягте,
дело —
   корректура
         выкладкам ума.
Он придет,
      придет
         великий практик,
поведет
   полями битв,
         а не бумаг! —
Жерновами дум
          последнее меля́
и рукой
   дописывая
         восковой,
знаю,
   Марксу
      виделось
            видение Кремля
и коммуны
          флаг
         над красною Москвой.
Назревали,
      зрели дни,
         как дыни,
пролетариат
      взрослел
         и вырос из ребят.
Капиталовы
      отвесные твердыни
валом размывают
         и дробят.
У каких-нибудь
      годов
         на расстоянии
сколько гроз
      гудит
         от нарастаний.
Завершается
      восстанием
            гнева нарастание,
нарастают
         революции
         за вспышками восстаний.
Крут
   буржуев
      озверевший норов.
Тьерами растерзанные*,
            воя и стеная,
тени прадедов,
      парижских коммунаров,
и сейчас
   вопят
      парижскою стеною*:
— Слушайте, товарищи!
            Смотрите, братья!
Горе одиночкам —
         выучьтесь на нас!
Сообща взрывайте!
         Бейте партией!
Кулаком
      одним
      собрав
         рабочий класс. —
Скажут:
   «Мы вожди»,
         а сами —
                 шаркунами?
За речами
        шкуру
         распознать умей!
Будет вождь
      такой,
         что мелочами с нами —
хлеба проще,
      рельс прямей.
Смесью классов,
           вер,
         сословий
            и наречий
на рублях колес
      землища двигалась.
Капитал
   ежом противоречий
рос во-всю
          и креп,
             штыками иглясь.
Коммунизма
призрак*
         по Европе рыскал,
уходил
   и вновь
      маячил в отдаленьи…
По всему поэтому
         в глуши Симбирска
родился
      обыкновенный мальчик
                   Ленин*.
Я знал рабочего.
          Он был безграмотный.
Не разжевал
      даже азбуки соль.
Но он слышал,
      как говорил Ленин,
и он
   знал — всё.
Я слышал
        рассказ
         крестьянина-сибирца.
Отобрали,
         отстояли винтовками
            и раем
            разделали селеньице.
Они не читали
      и не слышали Ленина,
но это
   были ленинцы.
Я видел горы —
          на них
            и куст не рос.
Только
   тучи
      на скалы
            упали ничком.
И на сто верст
      у единственного горца
лохмотья
      сияли
      ленинским значком.
Скажут —
         это
      о булавках а́хи.
Барышни их
      вкалывают
            из кокетливых причуд.
Не булавка вколота —
         значком
                прожгло рубахи
сердце,
   полное
      любовью к Ильичу.
Этого
   не объяснишь
         церковными славянскими
                  крюками,
и не бог
   ему
      велел —
         избранник будь!
Шагом человеческим,
         рабочими руками,
собственною головой
         прошел он
               этот путь.
Сверху
   взгляд
      на Россию брось —
рассинелась речками,
         словно
разгулялась
      тысяча розг,
словно
   плетью исполосована.
Но синей,
        чем вода весной,
синяки
   Руси крепостной.
Ты
с боков
         на Россию глянь —
и куда
   глаза ни кинь,
упираются
         небу в склянь
горы,
   каторги
         и рудники.
Но и каторг
      больнее была
у фабричных станков
         кабала.
Были страны
      богатые более,
красивее видал
      и умней.
Но земли
       с еще большей болью
не довиделось
      видеть
         мне.
Да, не каждый
      удар
         сотрешь со щеки.
Крик крепчал:
      — Подымайтесь
            за землю и волю* вы! —
И берутся
        бунтовщики —
одиночки
        за бомбу
         и за рево́львер.
Хорошо
   в царя
      вогнать обойму!
Ну, а если
        только пыль
         взметнешь у колеса?!
Подготовщиком
          цареубийства
               пойман
брат Ульянова*,
      народоволец
            Александр.
Одного убьешь —
         другой
            во весь свой пыл
пытками
      ушедших
         переплюнуть тужится.
И Ульянов
         Александр
         повешен был
тысячным из шлиссельбуржцев.
И тогда
   сказал
      Ильич семнадцатигодовый —
это слово
       крепче клятв
         солдатом поднятой руки:
— Брат,
   мы здесь
           тебя сменить готовы,
победим,
      но мы
      пойдем путем другим!* —
Оглядите памятники —
               видите
                  героев род вы?
Станет Гоголем,
          а ты
         венком его величь.
Не такой —
      чернорабочий,
            ежедневный подвиг
на́ плечи себе
      взвалил Ильич.
Он вместе*,
          учит в кузничной пасти,
как быть,
       чтоб зарплата
             взросла пятаком.
Что делать,
      если
         дерется мастер.
Как быть,
        чтоб хозяин
         поил кипятком.
Но не мелочь
      целью в конце:
победив,
       не стой так
над одной
         сметённой лужею.
Социализм — цель.
Капитализм — враг.
Не веник —
         винтовка оружие.
Тысячи раз
      одно и то же
он вбивает
      в тугой слух,
а назавтра
         друг в друга вложит
руки
   понявших двух.
Вчера — четыре,
           сегодня — четыреста.
Таимся,
   а завтра
         в открытую встанем,
и эти
   четыреста
         в тысячи вырастут.
Трудящихся мира
            подымем восстанием.
Мы уже
   не тише вод,
         травинок ниже —
гнев
   трудящихся
         густится в туче.
Режет
   молниями
          Ильичевых книжек.
Сыпет
   градом
      прокламаций и летучек.
Бился
   об Ленина
          темный класс,
тёк
      от него
          в просветленьи,
и, обданный
      силой
         и мыслями масс,
с классом
         рос
      Ленин.
И уже
   превращается в быль
то,
     в чем юношей
           Ленин кля́лся:
— Мы
   не одиночки,
         мы —
            союз борьбы*
за освобождение
           рабочего класса. —
Ленинизм идет
         все далее
            и более
вширь
   учениками
           Ильичевой выверки.
Кровью
   вписан
         героизм подполья
в пыль
   и в слякоть
         бесконечной Володимирки*.
Нынче
   нами
      шар земной заверчен.
Даже
         мы,
       в кремлевских креслах если, —
скольким
        вдруг
      из-за декретов Нерчинск*
кандалами
         раззвенится в кресле!
Вам
       опять
       напомню птичий путь я.
За волчком —
      трамваев
            электрическая рысь.
Кто
       из вас
         решетчатые прутья
не царапал
          и не грыз?!
Лоб
       разбей
         о камень стенки тесной —
за тобою
      смыли камеру
            и замели.
«Служил ты недолго, но честно*
на благо родимой земли».
Полюбилась Ленину
         в какой из ссылок
этой песни
          траурная сила?
Говорили —
      мужичок
         своей пойдет дорогой,
заведет
   социализм
             бесхитростен и прост.
Нет,
       и Русь
   от труб
         становится сторо́гой.
Город
   дымной бородой оброс.
Не попросят в рай —
         пожалуйста,
               войдите —
через труп буржуазии
         коммунизма шаг.
Ста крестьянским миллионам
         пролетариат водитель.
Ленин —
       пролетариев вожак.
Понаобещает либерал
         или эсерик прыткий,
сам охочий до рабочих шей, —
Ленин
   фразочки
         с него
         пооборвет до нитки,
чтоб из книг
      сиял
         в дворянском нагише.
И нам
   уже
      не разговорцы досужие,
что-де свобода,
         что люди братья, —
мы
     в марксовом всеоружии
одна
   на мир
      большевистская партия.
Америку
      пересекаешь
         в экспрессном купе,
идешь Чухломой* —
         тебе
в глаза
   вонзается теперь
              РКП
и в скобках
      маленькое «б».
Теперь
   на Марсов
      охотится Пулково*,
перебирая
         небесный ларчик.
Но миру
      эта
      строчная буква
в сто крат красней,
            грандиозней
               и ярче.
Слова
   у нас
      до важного самого
в привычку входят,
         ветшают, как платье.
Хочу
   сиять заставить заново
величественнейшее слово
            «ПАРТИЯ».
Единица!
        Кому она нужна?!
Голос единицы
          тоньше писка.
Кто ее услышит? —
         Разве жена!
И то
        если не на базаре,
            а близко.
Партия —
         это
      единый ураган,
из голосов спрессованный
            тихих и тонких,
от него
   лопаются
           укрепления врага,
как в канонаду
      от пушек
             перепонки.
Плохо человеку,
          когда он один.
Горе одному,
      один не воин —
каждый дюжий
         ему господин,
и даже слабые,
      если двое.
А если
   в партию
          сгру̀дились малые —
сдайся, враг,
      замри
         и ляг!
Партия —
         рука миллионопалая,
сжатая
   в один
      громящий кулак.
Единица — вздор,
         единица — ноль,
один —
   даже если
         очень важный —
не подымет
      простое
         пятивершковое бревно,
тем более
        дом пятиэтажный.
Партия —
         это
      миллионов плечи,
друг к другу
      прижатые туго.
Партией
   стройки
      в небо взмечем,
держа
   и вздымая друг друга.
Партия —
         спинной хребет рабочего класса.
Партия —
         бессмертие нашего дела.
Партия — единственное,
            что мне не изменит.
Сегодня приказчик,
         а завтра
         царства стираю в карте я.
Мозг класса,
      дело класса,
         сила класса,
            слава класса —
               вот что такое партия.
Партия и Ленин —
         близнецы-братья —
кто более
       матери-истории ценен?
Мы говорим Ленин,
         подразумеваем —
                     партия,
мы говорим
      партия,
         подразумеваем —
               Ленин.
Еще
       горой
        коронованные гла́вы,
и буржуи
      чернеют
            как вороны в зиме,
но уже
   горение
      рабочей лавы
по кратеру партии
         рвется из-под земель.
Девятое января.
          Конец гапонщины.
Падаем,
   царским свинцом косимы.
Бредня
   о милости царской
            прикончена
с бойней Мукденской,
         с треском Цусимы.
Довольно!
         Не верим
         разговорам посторонним!
Сами
   с оружием
      встали пресненцы*.
Казалось —
      сейчас
         покончим с троном,
за ним
   и буржуево
         кресло треснется.
Ильич уже здесь.*
           Он изо дня на́ день
проводит
       с рабочими
         пятый год.
Он рядом
        на каждой стоит баррикаде,
ведет
   всего восстания ход.
Но скоро
      прошла
          лукавая вестийка —
«свобода».
         Бантики люди надели,
царь
        на балкон
      выходил с манифестиком*.
А после
   «свободной»
         медовой недели
речи,
   банты
      и пения плавные
пушечный рев
      покрывает басом:
по крови рабочей
            пустился в плавание
царев адмирал,
         каратель Дубасов*.
Плюнем в лицо
         той белой слякоти,
сюсюкающей
      о зверствах Чека̀!
Смотрите,
         как здесь,
         связавши за̀ локти,
рабочих на̀смерть
         секли по щекам.
Зверела реакция*.
           Интеллигентчики
ушли от всего
      и всё изгадили.
Заперлись дома,
          достали свечки,
ладан курят —
      богоискатели.
Сам заскулил*
      товарищ Плеханов*:
— Ваша вина,
      запутали, братцы!
Вот и пустили
      крови лохани!
Нечего
   зря
         за оружье браться. —
Ленин
   в этот скулеж недужный
врезал голос
      бодрый и зычный:
— Нет,
   за оружие
         браться нужно,
только более
      решительно и энергично.
Новых восстаний вижу день я.
Снова подымется
             рабочий класс.
Не защита —
      нападение
стать должно
      лозунгом масс. —
И этот год
         в кровавой пене
и эти раны
           в рабочем стане
покажутся
         школой
         первой ступени
в грозе и буре
      грядущих восстаний.
И Ленин
      снова
      в своем изгнании
готовит
   нас
      перед новой битвой.
Он учит
   и сам вбирает знание,
он партию
         вновь
          собирает разбитую.
Смотри —
          забастовки
         вздымают год,
еще —
   и к восстанию сумеешь сдвинуться ты.
Но вот
из лет
   подымается
         страшный четырнадцатый,
Так пишут —
      солдат-де
             раскурит трубку,
балакать пойдет
          о походах древних,
но эту
   всемирнейшую мясорубку
к какой приравнять*
         к Полтаве,
                к Плевне?!
Империализм
      во всем оголении —
живот наружу,

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*