Борис Слуцкий - Том 3. Стихотворения, 11972–1977
ТРИДЦАТКИ
Вся армия Андерса — с семьями,
с женами и с детьми,
сомненьями и опасеньями
гонимая, как плетьми,
грузилась в Красноводске
на старенькие суда,
и шла эта перевозка,
печальная, как беда.
Лились людские потоки,
стремясь излиться скорей.
Шли избранные потомки
их выборных королей
и шляхтичей, что на сейме
на компромиссы не шли,
а также бедные семьи,
несчастные семьи шли.
Желая вовеки больше
не видеть нашей земли,
прекрасные жены Польши
с детьми прелестными шли.
Пленительные полячки!
В совсем недавние дни
как поварихи и прачки
использовались они.
Скорее, скорее, скорее!
Как пену несла река
еврея-брадобрея,
буржуя и кулака,
и все гудки с пароходов
не прекращали гул,
чтоб каждый из пешеходов
скорее к мосткам шагнул.
Поевши холодной каши,
болея тихонько душой,
молча смотрели наши
на этот исход чужой,
и было жалко поляков,
детей особенно жаль,
но жребий не одинаков,
не высказана печаль.
Мне видится и сегодня
то, что я видел вчера:
вот восходят на сходни
худые офицера,
выхватывают из кармана
тридцатки и тут же рвут,
и розовые
за кормами
тридцатки
плывут, плывут.
О, мне не сказали больше,
сказать бы могли едва
все три раздела Польши,
восстания польских два,
чем
в радужных волнах мазута
тридцаток рваных клочки,
покуда раздета, разута,
и поправляя очки,
и кутаясь во рванину,
и женщин пуская вперед,
шла польская лавина
на а́нглийский пароход.
«Крестьянская ложка-долбленка…»
Крестьянская ложка-долбленка,
начищенная до блеска.
А в чем ее подоплека?
Она полна интереса.
Она, как лодка в бурю
в открытом и грозном море,
хлебала и щи и тюрю,
но больше беду и горе.
Но все же горда и рада
за то, что она, бывало,
единственную награду
крестьянину добывала.
Она над столом несется,
губами, а также усами
облизанная, как солнце
облизано небесами.
Крестьянской еды дисциплина:
никто никому не помеха.
Звенит гончарная глина.
Ни суеты, ни спеха.
Вылавливая картошки,
печеные и простые,
звенят деревянные ложки,
как будто они золотые.
НИКИФОРОВНА
Дослужила старуха до старости,
а до пенсии — не дожила.
Небольшой не хватило малости:
документик один не нашла.
Никакой не достался достаток
ей
на жизни самый остаток.
Все скребла она и мела
и, присаживаясь на лавочку,
на скамеечку у дверей,
про затерянную справочку —
ох, найти бы ее поскорей —
бестолково вслух мечтала,
а потом хватала метлу
или старый веник хватала,
принималась скрести в углу.
Все подружки ее — в могиле.
Муж — убит по пьянке зазря.
Сыновья ее — все погибли.
Все разъехались — дочеря.
Анька даже письма не пишет,
как там внучек Петя живет!
И старуха на пальцы дышит:
зябко, знобко!
И снова метет.
Зябко, знобко.
Раньше зимою
было холодно,
но давно
никакого июльского зноя
не хватает ей все равно.
Как бы там ни пекло — ей мало.
Даже валенок бы не снимала,
но директор не приказал.
— Тапочки носите! — сказал.
Люди — все хорошие. Яблочко
секретарша ей принесла,
а директор присел на лавочку
и расспрашивал, как дела.
Полумесячную зарплату
дали: премию в Новый год.
Все равно ни складу ни ладу.
Старость, слабость
скребет, метет.
Люди добрые все, хорошие
и сочувствуют: как житье?—
но какой-то темной порошею
запорашивает ее.
Запорашивает, заметает,
отметает ее ото всех,
и ей кажется,
что не тает
даже в августе
зимний снег.
«Конечно, обозвать народ…»
Конечно, обозвать народ
толпой и чернью —
легко. Позвать его вперед,
призвать к ученью —
легко. Кто ни практиковал —
имел успехи.
Кто из народа не ковал
свои доспехи?
Но, кажется, уже при мне
сломалось что-то
в приводном ремне.
НЕ ТАК УЖ ПЛОХО
Распадаются тесные связи,
упраздняются совесть и честь,
и пытаются грязи в князи
и в светлейшие князи пролезть.
Это время — распада. Эпоха —
разложения. Этот век
начал плохо и кончит плохо.
Позабудет, где низ, где верх.
Тем не менее в сутках по-прежнему
ровно двадцать четыре часа,
и над старой землею по-прежнему
те же самые небеса.
И по-прежнему солнце всходит
и посеянное зерно
точно так же усердно всходит,
как всходило давным-давно.
И особенно наглые речи,
прославляющие круговерть,
резко, так же, как прежде, и резче
обрывает внезапная смерть.
Превосходно прошло проверку
все на свете: слова и дела,
и понятья низа и верха,
и понятья добра и зла.
МЕЖДУ СТОЛЕТИЯМИ
Захлопывается, закрывается, зачеркивается столетье.
Его календарь оборван, солнце его зашло.
Оно с тревогой вслушивается в радостное междометье,
приветствующее преемствующее следующее число.
Сто зим его, сто лет его, все тысяча двести месяцев
исчезли, словно и не было, в сединах времен серебрясь,
очередным поколением толчется сейчас и месится
очередного столетия очередная грязь.
На рубеже двадцать первого я, человек двадцатого,
от напряженья нервного, такого, впрочем, понятного,
на грозное солнце времени взираю из-под руки:
столетия расплываются, как некогда материки.
Как Африка от Америки
когда-то оторвалась,
так берег века — от берега —
уже разорвана связь.
И дальше, чем когда-нибудь,
будущее от меня,
и дольше, чем когда-нибудь,
до следующего столетья,
и хочется выкликнуть что-нибудь,
его призывая, маня,
и нечего кликнуть, кроме
тоскливого междометья.
То вслушиваюсь, то всматриваюсь, то погляжу, то взгляну.
Итожить эти итоги, может быть, завтра начну.
О, как они расходятся,
о, как они расползаются,
двадцатый
и двадцать первый,
мой век
и грядущий век,
для бездн, что между ними трагически разверзаются,
мостов не напасешься,
не заготовишь вех.
«Поезд двигался сразу в несколько тупиков…»
Поезд двигался сразу в несколько тупиков —
у метафор для этого есть большие возможности.
Путь движения поезда именно был таков,
потому что у поезда были большие сложности.
Поезд должен был свергнуться в несколько пропастей,
каждой из которых было достаточно слишком.
Наблюдатели ждали только очень плохих вестей
и предавались только очень печальным мыслишкам.
Несколько пророков оспаривали честь
первого предсказания гибели поезда этого.
Несколько пороков, они говорили, есть,
каждого с лихвою достаточно для этого.
Несколько знаменитых похоронных контор
в спорах вырабатывали правильное решение:
то ли откос угробит, то ли погубит затор, —
даже не обсуждая предотвращенье крушения.
Чай уже разносили заспанные проводники,
заспанные пассажиры лбы прижимали к окнам,
дни, идущие в поезде, были спокойны, легки,
и домино гремело под предложение «Кокнем!».
«Есть итог. Подсчитана смета…»