Тимур Кибиров - Стихи
1994–1995
IX ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ ШИЛЬКОВА В КОНЬКОВО
Педагогическая поэма
Ну пойдем же, ради бога!
Мягко стелется дорога.
Небо, ельник и песок.
Не капризничай, дружок!
Надо, Саша, торопиться —
электричка в десять тридцать,
следущая – через час —
не устраивает нас.
Так садись же на закорки,
а верней, на шею, только
не вертись и не скачи,
пухлой ножкой не сучи.
Это утро так лучисто!
Жаворонок в небе чистом.
Ивы плещутся в реке.
Песня льется вдалеке.
Песня русская, родная,
огневая, удалая!
Это Лада, ой-лю-ли,
Лада Дэнс поет вдали!
Над перхуровскою нивой
вьется рэгги прихотливый.
Из поселка Коммунар
отвечает Лика Стар.
А вообще почти что тихо.
Изредка промчится лихо
на мопеде хулиган,
ныне дикий внук славян.
И опять немолчный стрекот,
ветра ропот, листьев шепот,
лепет, трепет, бузина,
то осина, то сосна.
Вот и осень. Хоть и жарко,
хоть еще светло и ярко,
но уже заветный клен
на две трети обагрен.
И наверно улетели
птицы, что над нами пели,
свет-соловушка пропал.
Кстати, значит, я наврал —
это был не жаворонок,
а, скорей всего, ворона.
Впрочем, тоже хороша…
Вот и я, моя душа,
помаленьку затихаю,
потихоньку умолкаю,
светлой грустью осенен
в точности как этот клен.
И почти как эта лужа,
только, к сожаленью, хуже,
отражаю я листву,
нас с тобою, синеву,
старика, который тащит
жердь из заповедной чащи,
не страшася лесника,
кучевые облака,
солнце Визбора лесное,
и, конечно, под сосною
разложившийся пикник,
блеск стекла в руках у них,
завтрак на траве туристов,
неопрятных гитаристов,
дребезжание струны,
выделение слюны
от шашлычного дымочка,
запоздалые цветочки,
твой вопрос и мой ответ:
«Можно, пап?» – «Конечно нет!»,
куст (особенно рябину),
свежевырытую глину
на кладбище и т. п.,
и т. д…
А вот теперь
успокойся. На погосте
пращуров усопших кости
под крестом иль под звездой
вечный обрели покой.
Здесь твоя прабабка Шура
и соседка тетя Нюра
с фотокарточек глядят…
Нет, конечно, не едят
эту землянику, Саша!
Здесь же предки с мамой ваши
спят в земле сырой. Потом
ты узнаешь обо всем.
Ты узнаешь, что в начале
было Слово, но распяли
Немота и Глухота
Агнца Божьего Христа
(агнец – то же, что барашек),
ты узнаешь скоро, Саша,
как Он нас с тобою спас..
– Кто, барашек? – Ладно, Саш.
Это сложно. Просто надо
верить в то, что за оградой,
под кладбищенской травой
мы не кончимся с тобой.
Ладно, Саша. Путь наш долог.
Видишь, солнце выше елок,
а до Шиферной идти
нам с тобою час почти.
Дальше ножками, Сашура,
я устал, мускулатура
и дыхалка уж не те,
и жирок на животе
над ремнем навис противно.
Медленно и непрерывно
я по склону лет скольжу.
И прекрасной нахожу
жизнь, всё более прекрасной!
Как простая гамма, ясно
стало напоследок мне
то, что высказать вполне
я покуда не умею,
то, что я пока не смею
сформулировать, мой свет,
то, чего покуда нет,
что сквозит и ускользает,
что резвится и играет
в хвое, в небе голубом,
в облике твоем смешном!
Вот и вышли мы из леса.
Вот с недвижным интересом
овцы глупые толпой
пялятся на нас с тобой,
как на новые ворота.
Песик, лающий до рвоты,
налегает на забор.
Ветер носит пыль и сор.
Пьет уже Вострянск субботний,
безответный, беззаботный,
бестолковый, вековой.
Грядки с чахлою ботвой.
Звуки хриплые баяна.
Матюканье и блеянье.
Запах хлебного вина.
Это Родина. Она,
неказиста, грязновата,
в отдаленьи от Арбата
развалилась и лежит,
чушь и ересь городит.
Так себе страна. Однако
здесь вольготно петь и плакать,
сочинять и хохотать,
музам горестным внимать,
ждать и веровать, поскольку
здесь лежала треуголка
и какой-то том Парни,
и, куда ни поверни,
здесь аллюзии, цитаты,
символистские закаты,
акмеистские цветы,
баратынские кусты,
достоевские старушки
да гандлевские чекушки,
падежи и времена!
Это Родина. Она
и на самом деле наша.
Вот поэтому-то, Саша,
будем здесь с тобою жить,
будем Родину любить,
только странною любовью —
слава, купленная кровью,
гром побед, кирза и хром,
серп и молот с топором,
древней старины преданья,
пустосвятов беснованье,
пот и почва, щи да квас,
это, Саша, не для нас!
Впрочем, щи ты любишь, вроде.
Ну а в жаркую погоду,
что милей окрошки, Шур,
для чувствительных натур?
Ох и жарко! Мы устали.
Мы почти что дошагали.
Только поле перейти
нам осталось. Погляди,
вид какой открылся важный —
поезд тянется протяжный
там, вдали, гудит гудок,
выше – рыженький дымок
над трубою комбината,
горы белых химикатов,
гладь погибшего пруда
не воскреснет никогда.
А вокруг – простор открытый,
на участочки разбитый
с пожелтевшею ботвой
или сорною травой.
Ветер по полю гуляет,
лоб вспотевший овевает.
Тучки ходят в вышине.
Удивляются оне
копошенью человечков,
мол-де, вечность, бесконечность,
скоротечность, то да сё.
Зря. Неправда это всё.
Тучки, тучки, вы не правы,
сами шляетесь куда вы
без ветрил свой краткий век?
Самый мелкий человек
это ого-го как много!
Вот и кончилась дорога.
На платформе ждет народ.
Провода звенят. И вот
электричка налетает,
двери с шумом растворяет.
Мы садимся у окна.
Рядом девушка одна
в мини-юбке. Уж настолько
мини, что, когда на полку
рюкзачок кладет она,
мне становится видна…
Гм… Прости, я не расслышал.
Как? Что значит «едет крыша»?
Кто так, Саша, говорит?
Я?!. Потише, тетя спит.
Лучше поглядим в окошко.
Вьется во поле дорожка.
Дачник тащится с мешком.
Дама с белым пудельком.
Два сержанта на платформе
(судя по красивой форме,
дембеля). Нетрезвый дед
в черный габардин одет.
В пастернаковском пейзаже
вот пакгаузы и гаражи,
сосны, бересклет, волчцы,
купола, кресты, венцы,
Бронницы… Вот здесь когда-то
чуть меня из стройотряда
не изгнали за дебош…
Очень много жизни всё ж
мне досталось (см. об этом
в книге «Праздник»). Я по свету
хаживал немало, Саш.
Смыв похабный макияж,
залечив на этой роже
гнойники фурункулеза
и случайные черты
затерев, увидишь ты:
мир прекрасен – как утенок
гадкий, как больной ребенок,
как забытый палимпсест,
что таит Благую Весть
под слоями всякой дряни,
так что даже не охрана,
реконструкция скорей
смысл и радость жизни сей!
Так мне кажется…
В вагоне
от людей, жары и вони
с каждой станцией дышать
все труднее и сдержать
раздраженье все труднее.
Поневоле сатанея,
злобой наливаюсь я
от прикосновений потных,
от поползновений рвотных,
оттого, что сам такой,
нехороший, небольшой.
(Но открою по секрету,
я – дитя добра и света.
Мало, Сашенька, того —
я – свободы торжество!
Вот такие вот делишки.)
Жлоб в очках читает книжку
про космических путан.
«Не стреляй в меня, братан!» —
слышится в конце вагона
песня из магнитофона.
И ничто, ничто, ничто,
и тем более никто
не поможет удержаться,
не свихнуться, не поддаться
князю этого мирка.
Разве что твоя рука,
теребящая страницы
«Бибигона», и ресницы
сантиметра полтора
минимум…
Уже пора
пробираться в тамбур, Саша.
Следущая будет наша.
Все. Выходим на перрон.
Приготовленный жетон
опускаем в щель. Садимся.
Под землей сырою мчимся.
Совершаем переход
на оранжевую. Вот
мы и дома, мы в Коньково!
Дождик сеет пустяковый
на лотки и на ларьки.
На тележках челноки
горы промтоваров катят.
И с плакатов кандидаты
улыбаются тебе.
И парнишка на трубе
«Yesterday» играет плавно.
И монашек православный
собирает на собор.
Девки трескают ликер,
раскрутив азербайджанца.
У бедняги мало шансов,
видно, Саша, по всему
уготовано ему
стопроцентное динамо…
Ой, гляди, в окошке мама
ждет-пождет, а рядом Том
Черномырдин бьет хвостом
(так его прозвал, Сашуля,
остроумный дядя Юлий).
Вот мы входим в арку, вот…
нас из лужи обдает
пролетевшая машина.
За рулем ее дубина.
Носит он златую цепь,
слушает веселый рэп.
Что ж, наверно, это дилер,
или киллер, Саша, или
силовых структур боец,
или на дуде игрец,
словом, кто-нибудь из этих,
отмороженных, прогретых
жаром нынешних свобод.
Всякий, доченька, урод
нынче может, слава богу,
проложить себе дорогу
в эксклюзивный этот мир,
в пятизвездочный трактир.
Ох, берут меня завидки!
Шмотки, хавчик и напитки,
и жилплощади чуть-чуть
я хотел бы хапануть.
И тебе из «Lego» замок.
И велосипед для мамы.
«Rothmans», а не «Bond» курить…
Я шучу. Мы будем жить
не тужить, не обижаться,
и не обижать стараться,
и за все благодарить,
слушаться и не скулить.
Так люби же то-то, то-то,
избегай, дружок, того-то,
как советовал один
петербургский мещанин,
с кем болтал и кот ученый,
и Чедаев просвещенный,
даже Палкин Николай.
Ты с ним тоже поболтай.
1993–1996