Дмитрий Быков - Блаженство (сборник)
Двенадцатая баллада
Хорошо, говорю. Хорошо, говорю тогда. Беспощадность вашу могу понять я. Но допустим, что я отрекся от моего труда и нашел себе другое занятье. Воздержусь от врак, позабуду, что я вам враг, буду низко кланяться всем прохожим. Нет, они говорят, никак. Нет, они отвечают, никак-никак. Сохранить тебе жизнь мы никак не можем.
Хорошо, говорю. Хорошо, говорю я им. Поднимаю лапки, нет разговору. Но допустим, я буду неслышен, буду незрим, уползу куда-нибудь в щелку, в нору, стану тише воды и ниже травы, как рак. Превращусь в тритона, в пейзаж, в топоним. Нет, они говорят, никак. Нет, они отвечают, никак-никак. Только полная сдача и смерть, ты понял?
Хорошо, говорю. Хорошо же, я им шепчу. Все уже повисло на паутинке. Но допустим, я сдамся, допустим, я сам себя растопчу, но допустим, я вычищу вам ботинки! Ради собственных ваших женщин, детей, стариков, калек: что вам проку во мне, уроде, юроде?
Нет, они говорят. Без отсрочек, враз и навек. Чтоб таких, как ты, вообще не стало в природе.
Ну так что же, я говорю. Ну так что же-с, я в ответ говорю. О как много попыток, как мало проку-с. Это значит, придется мне вам и вашему королю в сотый раз показывать этот фокус. Запускать во вселенную мелкую крошку из ваших тел, низводить вас до статуса звездной пыли. То есть можно подумать, что мне приятно. Я не хотел, но не я виноват, что вы все забыли! Раз-два-три. Посчитать расстояние по прямой. Небольшая вспышка в точке прицела. До чего надоело, Господи Боже мой. Не поверишь, Боже, как надоело.
Тринадцатая баллада
О, как все ликовало в первые пять минут
После того как, бывало, на фиг меня пошлют
Или даже дадут по роже (такое бывало тоже),
Почву обыденности разрыв гордым словом «Разрыв».
Правду сказать, я люблю разрывы! Решительный
взмах метлы!
Они подтверждают нам, что мы живы, когда мы
уже мертвы.
И сколько, братцы, было свободы, когда сквозь
вешние воды
Идешь, бывало, ночной Москвой – отвергнутый,
но живой!
В первые пять минут не больно, поскольку действует
шок.
В первые пять минут так вольно, словно сбросил мешок.
Это потом ты поймешь, что вместо, скажем, мешка
асбеста
Теперь несешь железобетон; но это потом, потом.
Хотя обладаю беззлобным нравом, я все-таки не святой
И чувствую себя правым только рядом с неправотой,
Так что хамство на грани порно мне нравственно
благотворно,
Как завершал еще Томас Манн не помню какой роман.
Если честно, то так и с Богом (Господи, ты простишь?).
Просишь, казалось бы, о немногом, а получаешь шиш.
Тогда ты громко хлопаешь дверью и говоришь
«Не верю»,
Как режиссер, когда травести рявкает «Отпусти!».
В первые пять минут отлично. Вьюга, и черт бы с ней.
В первые пять минут обычно думаешь: «Так честней.
Сгинули Рим, Вавилон, Эллада. Бессмертья нет
и не надо.
Другие молятся палачу – и ладно! Я не хочу».
Потом, конечно, приходит опыт, словно солдат с войны.
Потом прорезывается шепот чувства личной вины.
Потом вспоминаешь, как было славно еще довольно
недавно.
А если вспомнится, как давно, – становится все равно,
И ты плюешь на всякую гордость, твердость
и трам-пам-пам,
И виноватясь, сутулясь, горбясь, ползешь припадать
к стопам,
И по усмешке в обычном стиле видишь: тебя простили,
И в общем, в первые пять минут приятно, чего уж тут.
Пятнадцатая баллада
Я в Риме был бы раб – фракиец, иудей
Иль кто-нибудь еще из тех недолюдей,
У коих на лице читается «Не трогай»,
Хотя клеймо на лбу читается «Владей».
Владеющему мной уже не до меня —
В империю пришли дурные времена:
Часами он сидит в саду, укрывшись тогой,
Лишь изредка зовет и требует вина.
Когда бы Рим не стал постыдно-мягкотел,
Когда бы кто-то здесь чего-нибудь хотел,
Когда бы дряхлый мир, застывший помертвело,
Задумал отдалить бесславный свой удел, —
Я разбудил бы их, забывших даже грех,
Влил новое вино в потрескавшийся мех:
Ведь мой народ не стар! Но Риму нету дела —
До трещин, до прорех, до варваров, до всех.
Что можно объяснить владеющему мной?
Он смотрит на закат, пурпурно-ледяной,
На Вакха-толстяка, увенчанного лавром,
С отломанной рукой и треснувшей спиной;
Но что разбудит в нем пустого сада вид?
Поэзию? Он был когда-то даровит,
Но все перезабыл… И тут приходит варвар:
Сжигает дом и мне «Свободен» говорит.
Свободен, говоришь? Такую ерунду
В бреду не выдумать. Куда теперь пойду?
Назад, во Фракию, к ее неумолимым
Горам и воинам, к слепому их суду?
Как оправдаться мне за то, что был в плену?
Припомнят ли меня или мою вину?
И что мне Фракия, отравленному Римом —
Презреньем и тоской идущего ко дну?
И варвар, свысока взирая на раба,
Носящего клеймо посередине лба,
Дивился бы, что раб дерется лучше римлян
За римские права, гроба и погреба;
Свободен, говоришь? Валяй, поговорим.
Я в Риме был бы раб, но это был бы Рим —
Развратен, обречен, разгромлен и задымлен,
И невосстановим, и вряд ли повторим.
Я в Риме был бы раб, бесправен и раздет,
И мной бы помыкал рехнувшийся поэт,
Но это мой удел, другого мне не надо,
А в мире варваров мне вовсе места нет —
И видя пришлецов, толпящихся кругом,
Я с ними бился бы бок о бок с тем врагом,
Которого привык считать исчадьем ада,
Поскольку не имел понятья о другом.
Когда б я был ацтек – за дерзостность словес
Я был бы осужден; меня бы спас Кортес,
Он выгнал бы жрецов, разбил запасы зелий
И выпустил меня – «Беги и славь прогресс!».
Он удивился бы и потемнел лицом,
Узрев меня в бою бок о бок с тем жрецом,
Который бы меня казнил без угрызений,
А я бы проклинал его перед концом.
На западе звезда. Какая тьма в саду!
Ворчит хозяйский пес, предчувствуя беду.
Хозяин мне кричит: «Вина, козлобородый!
Заснул ты, что ли, там?» – И я ворчу: «Иду».
По статуе ползет последний блик зари.
Привет, грядущий гунн. Что хочешь разори,
Но соблазнять не смей меня своей свободой.
Уйди и даже слов таких не говори.
Шестнадцатая баллада
Война, война.
С воинственным гиканьем пыльные племена
Прыгают в стремена.
На западном фронте без перемен: воюют нацмен
и абориген,
Пришлец и местный, чужой и свой, придонный
и донный слой.
Художник сдал боевой листок: «Запад есть Запад,
Восток – Восток».
На флаге колышется «Бей-спасай» и слышится
«гей»-«банзай».
Солдаты со временем входят в раж: дерясь
по принципу «наш – не наш»,
Родные окопы делят межой по принципу «свой-чужой».
Война, война.
Сторон четыре, и каждая сторона
Кроваво озарена.
На северном фронте без перемен: там амазонка
и супермен.
Крутые бабы палят в грудак всем, кто взглянул не так.
В ночных утехах большой разброс: на женском фронте
цветет лесбос,
В мужских окопах царит содом, дополнен ручным
трудом.
«Все бабы суки!» – орет комдив, на полмгновенья
опередив
Комдившу, в грохоте и пыли визжащую: «Кобели!»
Война, война.
Компания миротворцев окружена
В районе Бородина.
На южном фронте без перемен: войну ведут буржуй
и гамен,
Там сводят счеты – точней, счета, – элита и нищета,
На этом фронте всякий – герой, но перебежчик —
каждый второй,
И дым отслеживать не дает взаимный их переход:
Вчерашний босс оказался бос, вчерашний бомж его
перерос —
Ломает руки информбюро, спецкор бросает перо.
Война, война.
Посмотришь вокруг – кругом уже ни хрена,
А только она одна.
На фронте восточном без перемен: распад и юность,
расцвет и тлен,
Бессильный опыт бьется с толпой молодости тупой.
Дозор старперов поймал бойца – боец приполз
навестить отца:
Сперва с отцом обнялись в слезах, потом подрались
в сердцах.
Меж тем ряды стариков растут: едва двоих приберет
инсульт —
Перебегают три дурака, достигшие сорока.
Война, война.
По левому флангу ко мне крадется жена.
Она вооружена.
Лишь мы с тобою в кольце фронтов лежим в земле, как
пара кротов,
Лежим, и каждый новый фугас землей засыпает нас.
Среди войны возрастов, полов, стальных стволов
и больных голов
Лежим среди чужих оборон со всех четырех сторон.
Мужик и баба, богач и голь, нацмен и Русь, седина
и смоль,
Лежим, которую ночь подряд штампуя новых солдат.
Лежим, враги по всем четырем, никак объятий
не раздерем,
Пока орудий не навели на пядь ничейной земли.
Семнадцатая баллада