Дмитрий Быков - Блаженство (сборник)
Третья баллада
Десять негритят
Пошли купаться в море…
Какая была компания, какая резвость и прыть!
Понятно было заранее, что долго ей не прожить.
Словно палкой по частоколу, выбивали наш гордый
строй.
Первый умер, пошедши в школу и, окончив школу,
второй.
Третий помер, когда впервые получил ногой по лицу,
Отрабатывая строевые упражнения на плацу.
Четвертый умер от страха, в душном его дыму,
А пятый был парень-рубаха и умер с тоски по нему.
Шестой удавился, седьмой застрелился, с трудом
раздобыв пистолет,
Восьмой уцелел, потому что молился, и вынул
счастливый билет,
Пристроился у каравая, сумел избежать нищеты,
Однако не избежал трамвая, в котором уехала ты,
Сказав перед этим честно и грубо, что есть другой
человек, —
И сразу трое врезали дуба, поняв, что это навек.
Пятнадцатый умер от скуки, идя на работу зимой.
Шестнадцатый умер от скуки, придя с работы домой.
Двадцатый ходил шатаясь, поскольку он начал пить,
И чудом не умер, пытаясь на горло себе наступить.
Покуда с ногой на горле влачил он свои года,
Пятеро перемерли от жалости и стыда,
Тридцатый сломался при виде нахала, который грозил
ножом.
Теперь нас осталось довольно мало, и мы себя бережем.
Так что нынешний ходит по струнке, охраняет
свой каравай,
Шепчет, глотает слюнки, твердит себе «не зевай»,
Бежит любых безобразий, не топит тоски в вине,
Боится случайных связей, а не случайных – вдвойне,
На одиноком ложе тоска ему давит грудь.
Вот так он живет – и тоже подохнет когда-нибудь.
Но в этой жизни проклятой надеемся мы порой,
Что некий пятидесятый, а может быть, сто второй,
Которого глаза краем мы видели пару раз,
Которого мы не знаем, который не знает нас, —
Подвержен высшей опеке, и слышит ангельский смех,
И потому навеки останется после всех.
Четвертая баллада
Андрею Давыдову
В Москве взрывают наземный транспорт – такси,
троллейбусы, все подряд.
В метро ОМОН проверяет паспорт у всех, кто черен
и бородат,
И это длится седьмые сутки. В глазах у мэра стоит тоска.
При виде каждой забытой сумки водитель требует
взрывника.
О том, кто принял вину за взрывы, не знают точно,
но много врут.
Непостижимы его мотивы, непредсказуем его маршрут,
Как гнев Господень. И потому-то Москву колотит
такая дрожь.
Уже давно бы взыграла смута, но против промысла
не попрешь.
И чуть затлеет рассветный отблеск на синих окнах
к шести утра,
Юнец, нарочно ушедший в отпуск, встает с постели.
Ему пора.
Не обинуясь и не колеблясь, но свято веря в свою
судьбу,
Он резво прыгает в тот троллейбус, который
движется на Трубу
И дальше кружится по бульварам («Россия» —
Пушкин – Арбат – пруды) —
Зане юнец обладает даром спасать попутчиков от беды.
Плевать, что вера его наивна. Неважно, как там его
зовут.
Он любит счастливо и взаимно, и потому его не взорвут.
Его не тронет волна возмездий, хоть выбор жертвы
необъясним.
Он это знает и ездит, ездит, храня любого, кто
рядом с ним.
И вот он едет.
Он едет мимо пятнистых скверов, где визг играющих
малышей
Ласкает уши пенсионеров и греет благостных алкашей,
Он едет мимо лотков, киосков, собак, собачников,
стариков,
Смешно целующихся подростков, смешно серьезных
выпускников,
Он едет мимо родных идиллий, где цел дворовый
жилой уют,
Вдоль тех бульваров, где мы бродили, не допуская, что
нас убьют, —
И как бы там ни трудился Хронос, дробя асфальт
и грызя гранит,
Глядишь, еще и теперь не тронут: чужая молодость
охранит.
…Едва рассвет окровавит стекла и город высветится
опять,
Во двор выходит старик, не столько уставший жить,
как уставший ждать.
Боец-изменник, солдат-предатель, навлекший некогда
гнев Творца,
Он ждет прощения, но Создатель не шлет за ним
своего гонца.
За ним не явится никакая из караулящих нас смертей.
Он суше выветренного камня и древней рукописи
желтей.
Он смотрит тупо и безучастно на вечно длящуюся игру,
Но то, что мучит его всечасно, впервые будет служить
добру.
И вот он едет.
Он едет мимо крикливых торгов и нищих драк за
бесплатный суп,
Он едет мимо больниц и моргов, гниющих свалок,
торчащих труб,
Вдоль улиц, прячущих хищный норов в угоду юному
лопуху,
Он едет мимо сплошных заборов с колючей
проволокой вверху,
Он едет мимо голодных сборищ, берущих всякого
в оборот,
Где каждый выкрик равно позорящ для тех, кто
слушает и орет,
Где, притворяясь чернорабочим, вниманья требует
наглый смерд,
Он едет мимо всего того, чем согласно брезгуют
жизнь и смерть;
Как ангел ада, он едет адом – аид, спускающийся
в Аид, —
Храня от гибели всех, кто рядом (хоть каждый верит,
что сам хранит).
Вот так и я, примостившись между юнцом и старцем,
в июне, в шесть,
Таю отчаянную надежду на то, что все это так и есть:
Пока я им сочиняю роли, не рухнет небо, не ахнет взрыв,
И мир, послушный творящей воле, не канет
в бездну, пока я жив.
Ни грохот взрыва, ни вой сирены не грянут разом,
Москву глуша,
Покуда я бормочу катрены о двух личинах твоих,
душа.
И вот я еду.
Пятая баллада
Я слышал, особо ценится средь тех, кто бит и клеймен,
Пленник (и реже – пленница), что помнит много имен.
Блатные не любят грамотных, как большая часть
страны,
Но этот зовется «Памятник», и оба смысла верны.
Среди зловонного мрака, завален чужой тоской,
Ночами под хрип барака он шепчет перечень свой:
Насильник, жалобщик, нытик, посаженный без вины,
Сектант, шпион, сифилитик, политик, герой войны,
Зарезал жену по пьяни, соседу сарай поджег,
Растлил племянницу в бане, дружка пришил за должок,
Пристрелен из автомата, сошел с ума по весне…
Так мир кидался когда-то с порога навстречу мне.
Вся роскошь воды и суши, как будто в последний раз,
Ломилась в глаза и уши: запомни и нас, и нас!
Летели слева и справа, кидались в дверной проем,
Толкались, борясь за право попасть ко мне на прием,
Как будто река, запруда, жасмин, левкой, резеда —
Все знали: вырвусь отсюда; не знали только, куда.
– Меж небом, водой и сушей мы выстроим зыбкий рай,
Но только смотри и слушай, но только запоминай!
Я дерево в центре мира, я куст с последним листом,
Я инвалид из тира, я кот с облезлым хвостом,
А я – скрипучая койка в дому твоей дорогой,
А я – троллейбус такой-то, возивший тебя к другой,
А я, когда ты погибал однажды, устроил тебе ночлег —
И канул мимо, как канет каждый. Возьми и меня
в ковчег!
А мы – тончайшие сущности, сущности, плоти мы
лишены,
Мы резвиться сюда отпущены из сияющей вышины,
Мы летим в ветровом потоке, нас несет воздушный
прибой,
Нас не видит даже стоокий, но знает о нас любой.
Но чем дольше я здесь ошиваюсь – не ведаю для чего, —
Тем менее ошибаюсь насчет себя самого.
Вашей горестной вереницы я не спас от посмертной
тьмы,
Я не вырвусь за те границы, в которых маемся мы.
Я не выйду за те пределы, каких досягает взгляд.
С веткой тиса или омелы голубь мой не летит назад.
Я не с теми, кто вносит правку в бесконечный
реестр земной.
Вы плохую сделали ставку и умрете вместе со мной.
И ты, чужая квартира, и ты, ресторан «Восход»,
И ты, инвалид из тира, и ты, ободранный кот,
И вы, тончайшие сущности, сущности, слетавшие
в нашу тьму,
Которые правил своих ослушались, открывшись
мне одному.
Но когда бы я в самом деле посягал на пути планет
И не замер на том пределе, за который мне хода нет,
Но когда бы соблазн величья предпочел соблазну
стыда, —
Кто бы вспомнил ваши обличья? Кто увидел бы вас
тогда?
Вы не надобны ни пророку, ни водителю злой орды,
Что по Западу и Востоку метит кровью свои следы.
Вы мне отданы на поруки – не навек, не на год, на час.
Все великие близоруки. Только я и заметил вас.
Только тот тебя и заметит, кто с тобою вместе умрет —
И тебя, о мартовский ветер, и тебя, о мартовский кот,
И вас, тончайшие сущности, сущности, те, что
парят, кружа,
Не выше дома, не выше, в сущности, десятого этажа,
То опускаются, то подпрыгивают, то в проводах поют,
То усмехаются, то подмигивают, то говорят «Салют!».
Девятая баллада