Павел Нерлер - Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности
И действительно, у Цветаевой о колдуне сказано: «Приказует он воде, ветру, солнцу, стуже, зною, граду, ливню и грозе. Чернотою превосходит уголь, деготь и смолу». Тут перечисление призвано заменить картину, темп главенствует над всем. Цветаева не рисует, это мнимый портрет, он лишен зримых черт. Это слуховой, музыкальный образ – «уши – рыси, когти – грифа» – увидеть его нельзя, но его можно почувствовать. Заболоцкий, напротив, дает образ зримый, где есть даже такие определения высокого сходства, как «точь-в-точь». «С виду проклятый точь-в-точь как христопродавец Иуда». Трудно представить нечто более портретное:
Торчат под усами клыки,
Огонь шевелится над рожей,
И кости его широки,
Железной обтянуты кожей.
На ноги посмотришь – мужик,
А коготь на пальце – собачий,
И весь почернел он, старик,
И гривой порос жеребячьей.
Это же место в переводе Цветаевой в общем литературно. Причем ей настолько не по нутру живописание, что не обошлось без некоторой нелепости и абсурда: у колдуна Заболоцкого «кости железной обтянуты кожей», у Цветаевой «кости голые железо листовое облегло».
Да, воистину, Заболоцкий имел право обратиться к своим коллегам: «Любите живопись, поэты!» в стихотворении «Портрет».
Любите живопись, поэты!
Лишь ей, единственной, дано
Души изменчивой приметы
Переносить на полотно.
И он показывает себя мастером портрета, притом еще и гротескного – тут идут на ум гоголевские портретные характеристики нечистой силы. Заболоцкому недостало только назвать это зло, он называет его – чародей и эмоционально определяет: «паскуда». Паскуда и чародей не умещаются в один словесный ряд. Цветаева же для пшавеловского колдуна нашла удивительно точное название, которого, кстати, нет в русском языке. Она говорит: ведьмак. Украинский мужской эквивалент «ведьмы», слово удивительно точное и понятное.
Интересно отметить, что, при всей высоте лексики, Заболоцкий не гнушается слов типа «с панталыку» или бранных вроде «паскуда». Но они у него не вовлечены в действие – чем низводятся до уровня вялых заполнителей строки. Напротив, когда, казалось, едкое словцо было бы уместно, Заболоцкий его не произносит. Произнося же, нейтрализует, обрекает на безразличную роль.
Когда Заболоцкий снижает свою лексику, у него бывают непопадания. Наиболее уязвимые места в переводе – это обращения: «красотка», «девица», «моя дорогая», «милая». Их нет в подлиннике, они слабы сами по себе, что особенно ощутимо в артистическом контексте, где они выглядят чужеродно[154].
Цветаева в тех же обстоятельствах строга, даже аскетична, что согласуется с суровостью подлинника. Но есть и явная неудача – русизм, лубок. Годердзи, впервые увидев Этери:
К лбу прикладывает руку:
«Здравствуй, девушка-краса!»
Раздобыв колдовское зелье, Шере возвращается на родину, и тут его потрясает зрелище движущегося войска Гургена. Шере, запятнавший совесть, не смеет смешаться с войском, нет ему в нем места. Важа Пшавела остро интересовала психология отщепенца вот в такие именно минуты. Для Цветаевой же эта главка – проходная: бойкий хорей – один звук – ничего для души и глаза:
Входит Шерэ в край родимый,
Видит: движется война.
Войско грозное рекою
Катится за рядом ряд.
Бьются яркие знамена,
Трубы звонкие трубят.
Все это слишком словесно (и, кстати, отсутствует в подлиннике):
Пыль от конницы несется,
Долетает до небес,
С небом вздумали сразиться
Копья частые, как лес.
Подлинно ярко:
За обозом – вереница
Красноглазых палачей.
Разукрашены зубами
Рукоятки их мечей.
У Заболоцкого виде́ние войска, которое проходит как бы отраженным в глазах Шере, напоминает гравюру:
И вот он – родной небосклон!
Но что это? Строем старинным,
Вздымая полотна знамен,
Отряды идут по долинам.
Рога боевые трубят,
Колышутся длинные стяги,
И кони, волнуясь, храпят,
И воины полны отваги.
На каждом мерцает, светясь,
Доспех, облегающий тело,
И черная кровь запеклась,
И грязь на телах затвердела.
У каждого щит на плече,
У каждого палица битвы,
На каждом тяжелом мече
Иссечено слово молитвы.
В стальной рукавице рука
Колеблет копьем многогранным,
Броня на груди нелегка
С нашитым на ней талисманом.
Тут все сошлось – большое и малое, филигранная отделка частностей и не заслоненное ими целое. Но это экспозиция, главное впереди. Заболоцкий ухватил самую суть, и ему не потребуется, как Цветаевой, морализующая сентенция:
Тот, кто душу продал бесам,
В правой битве не боец!
Эта истина сама собой последует из того, что дает Заболоцкий, ее незачем провозглашать:
И чоха[155] намокла от слез,
И гложет тоска святотатца.
Хотел он пробраться в обоз
И с войском Гургена смешаться –
Да поздно! Душа залилась
Прощальным отчаянным свистом.
И с правдой последняя связь
Нарушилась в сердце нечистом.
Как бешеный, Шере взглянул
На эти знакомые лица,
И войск торжествующий гул
Ударил в лицо нечестивца.
Отпрянул несчастный назад
И, втайне себя проклиная,
Помчался в кустах наугад,
Коня второпях погоняя.
Этот души «прощальный свист» – блистательное достижение переводчика, истинный пример вдохновенной передачи того, что именуют выражением духа оригинала. Образу веришь, его нет в подлиннике, но можно с уверенностью утверждать: этот образ есть в оригинале в другой ипостаси, это – высшая точность.
И какая психологическая достоверность! Как скупо, лаконично, но как много сказано: «И, втайне себя проклиная», какое естественно мотивированное движение – «отпрянул» – «и войск торжествующий гул ударил в лицо нечестивца». Между прочим, рядом с нечестивцем почти вплотную поставлено и «несчастный» – знаменательное сближение. Воистину на полотно перенесены «Души изменчивой приметы» – в данном случае – «тоска святотатца».
Почему эта главка не удалась Цветаевой? Может быть, потому, что она батальная? А Цветаева все же выразитель женского начала и женской стихии в поэзии, батальное не для нее.
Вот еще одно противопоставление – мужское и женское – в этих переводах. Женское начало освещает (и освящает) Цветаеву не со слабой (женский пол), а с сильной стороны, причем она всегда осознавала в себе эту силу. Недаром ее царь-девица сильнее, активнее, мужественнее своего мужского партнера. Образ слабой, пассивной пастушки не был, по существу, цветаевским. По мере возможности она его усиливает. Философское обоснование этой силы – в слиянии с природной стихией. Пастушка говорит Годердзи, что она не так уж беззащитна. У Заболоцкого этого нет – его устраивает слабость.
Как непохоже это схожее! У Цветаевой образ библейской силы («Знаю я лишь то, что знает всякая лесная тварь»), вырвать Этери из ее родной среды – преступление: она так слита с природой, что это слияние, видимо, послужило некогда Этери причиной данного ею обета безбрачия. У Заболоцкого Этери необходимо спасти, вырвать из ее окружения немедленно. И тут сказалось мужское начало. Вспомним его «Ночь в Пасанаури»[156], чтобы было яснее, кто взялся переводить Важа, с каким характером мы имеем дело:
Сияла ночь, играя на пандури[157],
Луна плыла в убежище любви,
И снова мне в садах Пасанаури
На двух Арагвах пели соловьи.
С Крестового спустившись перевала,
Где в мае снег и каменистый лед,
Я так устал, что не желал нимало
Ни соловьев, ни песен, ни красот.
Под звуки соловьиного напева
Я взял фонарь, разделся догола,
И вот река, как бешеная дева,
Мое большое тело обняла.
И я лежал, схватившись за каменья,
И надо мной, сверкая, выл поток,
И камни шевелились в исступленьи
И бормотали, прыгая у ног.
И я смотрел на бледный свет огарка,
Который колебался вдалеке,
И с берега огромная овчарка
Величественно двигалась к реке.
И вышел я на берег, словно воин,
Холодный, чистый, сильный и земной,
И гордый пес, как божество спокоен,
Узнав меня, улегся предо мной.
И в эту ночь в садах Пасанаури,
Изведав холод первобытных струй,
Я принял в сердце первый звук пандури,
Как в отрочестве первый поцелуй.
Стихотворение написано в 1947 году, за два года до того, как Заболоцкий стал переводить «Этери»; значит, переводил, уже приняв в сердце не только звук пандури, но и пшавеловские места, лежащие на двух Арагвах, неподалеку от Пасанаури…
Цветаева дорожит фольклорным началом Важа Пшавела, и потому она слегка, но все-таки – стилизует, практически не видя другого пути. Тут определенные синтаксис и морфология, кстати, умеренно используемые, где слова типа: кабы, матушка, доколе; где «мнут траву» – с ударением на «а»; где есть строки такого звучания: «на всю дальнюю долину», или фразы вроде: «Обнял девушку царевич – что орел ширококрыл», «Молодым желают счастья, ладу, веку и судьбы», или такой привычно песенный лад: «Над лазурною пучиной, на скалистом берегу». Сознательно стилизуя, она преодолевает лубок врожденным тактом и чувством меры, а впрочем, скорее безмерностью своего дара, обезличенность стилизации – яркостью собственной личности. И все-таки народной эту поэму в цветаевском переводе делала не тень стилизации под народное, пробежавшая по поэме, а свободно проявленная стихия цветаевского лиризма.