Анна Присманова - Туманное Звено. Стихотворения
ЧАЙ
1. «Апрель. Деревня. Солнце. Почки…»
Апрель. Деревня. Солнце. Почки.
Зеленый двор и корень бурый.
В траве, как желтые комочки,
снуют цыплята. Бродят куры.
Жует корова клок лужайки.
И — как поэзия над прозой —
в столовой — дочь моей хозяйки,
китайской пахнущая розой…
Мы пили чай пасхальным утром
и повседневный сок Китая
(средь чашек с пестрым перламутром)
блистал, как кожа золотая,
как озаренный двор с птенцами,
что в зелени паслись, желтея,
как чайный кубик со столбцами —
со сложным шрифтом грамотея…
Мы говорили о погоде,
о праздниках, о цвете неба,
о предстоящей нам свободе —
и ели пасху вместо хлеба.
Был запах яблок в чайном соке.
Пар над фарфором поднимался.
Наш спор о низком и высоком
как голос мальчика ломался.
Светлеет дом такой порою.
Пестреют над тарелкой яйца.
И только цепь пред конурою
как черная коса китайца.
И все ж китайский мальчик тоже
весною, в солнцепеке края,
смеется на убогом ложе,
бесплатным золотом играя.
2. «Когда-то, как приморский инок…»
Когда-то, как приморский инок,
я — бедности не замечая —
питалась серебром сардинок
и золотом пустого чая.
Обед — на стеклах я читала.
О, ресторанные глубины,
весна Латинского квартала,
цветы и рокот голубинный!..
Вновь вижу я тот вечер майский
(у памяти есть зренья сила)
когда я к прачечной китайской
в узле белье свое носила.
С тряпьем разрозненным и рваным
подкрадывалась я, как заяц,
к лавчонке с запахом нирванным,
где был хозяином китаец.
Из чашки с трещиною стойкой,
с цветной и хрупкою основой,
поили чайною настойкой
его наследника больного.
Качались на сырой веревке
инициалы полотенец.
Под ними, с плешью на головке,
кончался восковой младенец.
Был, как огарок, сух и тонок,
был острым носом схож с вороной,
был в коже старика — ребенок,
чужбинным небом изнуренный.
Лежал он с горькими глазами,
с костями хрупкими как сахар.
И кровью голубя, часами,
лечил его (но тщетно) знахарь.
За прачечной был тесный садик,
дышавший чахлою листвою…
Несите сына, Бога ради,
в квадрат с воздушной синевою.
Ему, должно быть, страшно трудно
дышать — почти уже без легких…
Солдатика, с улыбкой чудной,
сжал в пальцах он, как спички легких.
Ночь. Маленький, в сухой сорочке,
в углу сырого помещенья.
Застыл зрачок его в той точке,
откуда нет уж возвращенья…
Омыли чаем две старухи
труп за гладильною доскою,
и черные кружились мухи
над желтою его щекою.
Мать с бабушкою (в белом обе)
глядели на соседей волком.
Отец понес в молочном гробе
полотнище с ребенком желтым.
Три дня дитя уже покойно:
меж мертвыми оно телами.
И все ж отец его — спокойно
приветствует живых с узлами.
Молчит китаец: стар иль молод
не знаем — он непроницаем…
Но мы напрасно ночь за холод,
его — за скрытность порицаем.
У каждого своя природа
и не проявит по-пустому
потомство желтого народа
в словах — сердечную истому.
Что может быть мудрей монгола?
В нем сложность слова опочила…
Но многовековая школа
его — молчанью научила.
3. «Она была страной поклонов…»
Она была страной поклонов,
страною бонз, страною горя…
В ней много бурых горных склонов,
но очень мало синя-моря.
В том крае (с рисом вместо хлеба)
мы корни чая замечаем.
Но наша связь с Землею Неба
едва ли объяснима чаем.
Родство с республикой небесной
телесного родства сильнее…
Не мудростью ль ее чудесной
привлечена к чужой стране я?
Несется ветер желтой тучей.
Желтее ветра почва летом.
Но тощих кур над желтой кучей
пленяет роза желтым цветом
Край чайных роз в зловонной яме
и слез под небом бирюзовым…
Когда-то к чаю с соловьями
он звал премудрых гонгным зовом.
Теперь над рисовым болотом
он движет золотые руки…
Труд будет для тебя оплотом,
край зноя, мудрости и муки!
«Я говорю о сердце много лет…»
Я говорю о сердце много лет
и я измучена беседой тою.
Но собеседника, к несчастью, нет:
— я разговариваю с пустотою.
ЭПИЗОДЫ (ДЕТСТВО НЕКРАСОВА)
ЧЕРТИ
На славу натертый мочалкою в бане,
с пузырчатой шапкою на волосах,
он утром узнал от всеведущей няни,
что ночью нечистые ходят к ним в сад.
У няни меж пальцами бегает спица;
как нитка, душа хлопотуньи проста,
и черного черта сегодня боится
наверно не меньше, чем черти креста.
В тот день голубой и по облику летний,
однако, на деле дышавший весной,
решился бестрепетно четырехлетний
отправиться ночью на бой с сатаной.
Являя пример немоты и упорства
(скрыв темную тайну, но глазом блестя),
как рыцарь, к полночному единоборству
с утра неотступно сбиралось дитя.
Отец был в то утро заметно в ударе,
и все ж, как обычно, скрывался в нем бес:
был день мясопустный, но ветреный барин
поехал со сворой в болотистый лес.
Надвинулся сумрак. Рояльные свечи
привычно внесла крепостная рука,
и в зале зеркальная встала доска,
чтоб с мамой вести музыкальные речи.
Как странница, села луна на пороге.
Дом заперт. Но лунная полночь ясна…
И с длинною тенью короткие ноги
скользнули в большую траву из окна.
Луна поднялась и дошла до сарая,
где ночью владенье одних лошадей.
(Здесь утром бранился папаша, карая
своих молчаливых дворовых людей).
В ограде зияет калитка. За нею
цветочные звезды черешен и слив.
На пальцах вошел он в ночную аллею,
запасы отваги в себе распалив.
Спит топотный флигель, где вечные свадьбы
с бряцаньем монист, серебра и ключей…
И только в саду, украшеньи усадьбы,
немолчно играют семь шумных ключей.
Вот скошенный мостик с березовым скрипом,
вот шест молчаливо несет в вышину
избушку скворца. Там, за банею — липа,
к которой привязывал барин жену…
Дитя в долгополой рубашке обходит
глухие дорожки, бугры и кусты,
но даже в укромных углах не находит
врагов милосердия и чистоты.
Дитя! не на лоне садовой природы
скрываются черти, от коих беда:
пустые сердца человечьей породы
бывают вместилищем их иногда.
БОЛЬШАЯ ДОРОГА
Зимний вечер в усадебном доме
опишу я: знаком он не всем.
Спят ребята за сетками, кроме
Николая, которому семь.
Даже в детской дрожит занавеска
от сапог и бильярдных тростей…
Это папенька пробочным треском
веселит запоздалых гостей.
Не спалось Николаю в те ночи.
Как большой он следил из окна
за паденьем тех трепетных корчей,
что вытряхивала вышина.
Смутный страх в этой детской душонке
нарастал, как под снегом карниз.
И нередко в одной рубашонке
он спускался украдкою вниз.
В зале — дым и лепные голубки,
бой кукушки дошел уж до трех,
но сновали дворовые юбки,
где по ситцу рассыпан горох…
Барский дом выходил на большую
столбовую дорогу. По ней
перед святками ездили в Шую,
накаляя полозья саней.
Шли хмельные (конечно, углами).
Бабы с яйцами шли на Святой.
Шли колодники, бья кандалами,
по укатанной плоскости той.
За шеренгой макушек колпачных
шел конвой, отбивающий такт…
Это был завывающий, мрачный,
знаменитый Владимирский тракт.
Мальчик часто смотрел на дорогу
(от волненья расширив зрачки),
как клейменые двигались в ногу,
задевая ограду почти.
Он не верил, что в выжженных кожах
не лежит за душой ничего:
эти люди, с ушами в рогожах,
увидали однажды его.
На снегу у господского дома
(как бывает в воскресные дни),
от бутылок осталась солома,
и ее собирали они.
Было утро. Багровое солнце
говорило о том, что зима,
и пред каждым ослепшим оконцем
снеговая блистала кайма.
Но к соломенной мерзлой охапке
подошел вдруг с игрушкой в руке
человечек в барашковой шапке,
в жарких валенках и башлыке.
И старик с головой безобразной,
позабыв, что дорога лиха,
из-за пазухи тощей и грязной
вынул пряничного петуха.
Он его в рукавице рогожной
(не имея во что завернуть),
положил на снежок осторожно
и с другими отправился в путь.
Продвигались железные вязи
на тяжелых, на рваных ногах…
Стыли ноги и в лужах и в грязи,
но особенно ныли в снегах.
Падал снег, наметая сугробы,
все крутилось в сырой полумгле.
Для бессрочных готовились гробы
в ненасытной сибирской земле.
ДИЧЬ