KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Белла Ахмадулина - Стихотворения и поэмы. Дневник

Белла Ахмадулина - Стихотворения и поэмы. Дневник

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Белла Ахмадулина, "Стихотворения и поэмы. Дневник" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

«Как холодно в Эшери и как строго…»

Как холодно в Эшери и как строго.
На пир дождя не звал нас небосвод.
Нет никого. Лишь бодрствует дорога
влекомых морем хладных горных вод.

Вино не приглашает к утешенью
условному. Ум раны трезв и наг.
Ущелье ныне мрачно, как ущелью
пристало быть. И остается нам

случайную пустыню ресторана
принять за совершенство пустоты.
И, в сущности, как мало расстоянья
меж тем и этим. Милый друг, прости.

Как дней грядущих призрачный историк
смотрю на жизнь, где вместе ты и я,
где сир и дик средь мирозданья столик,
накрытый на краю небытия.

Нет никого в ущелье… Лишь ущелье,
где звук воды велик, как звук судьбы.
Ах нет, мой друг, то просто дождь в Эшери.
Так я солгу – и ты мне так солги.

1979

Бабочка

Антонине Чернышёвой

День октября шестнадцатый столь тёпел,
жара в окне так приторно желта,
что бабочка, усопшая меж стекол,
смерть прервала для краткого житья.

Не страшно ли, не скушно ли? Не зря ли
очнулась ты от участи сестер,
жаднейшая до бренных лакомств яви
средь прочих шоколадниц и сластён?

Из мертвой хватки, из загробной дрёмы
ты рвешься так, что, слух острее будь,
пришлось бы мне, как на аэродроме,
глаза прикрыть и голову пригнуть.

Перстам неотпускающим, незримым
отдав щепотку боли и пыльцы,
пари, предавшись помыслам орлиным,
сверкай и нежься, гибни и прости.

Умру иль нет, но прежде изнурю я
свечу и лоб: пусть выдумают – как
благословлю я хищность жизнелюбья
с добычей жизни в меркнущих зрачках.

Пора! В окне горит огонь-затворник.
Усугубилась складка меж бровей.
Пишу: октябрь, шестнадцатое, вторник —
и Воскресенье бабочки моей.

1979

«Смеркается в пятом часу, а к пяти…»

Илье Дадашидзе

Смеркается в пятом часу, а к пяти
уж смерклось. Что сладостней поздних
шатаний, стояний, скитаний в пути,
не так ли, мой пёс и мой посох?

Трава и сугробы, октябрь, но февраль.
Тьму выбрав, как свет и идею,
не хочет свободный и дикий фонарь
служить Эдисонову делу.

Я предана этим бессветным местам,
безлюдию их и безлунью,
науськавшим гнаться за мной по пятам
позёмку, как свору борзую.

Полога дорога, но есть перевал
меж скромным подъемом и спуском.
Отсюда я вижу, как волен и ал
огонь в обиталище узком.

Терзаясь значеньем окна и огня,
всяк путник умерит здесь поступь,
здесь всадник ночной придержал бы коня,
здесь медлят мой пёс и мой посох.

Ответствуйте, верные поводыри:
за склоном и за поворотом
что там за сияющий за́мок вдали,
и если не за́мок, то что там?

Зачем этот пламень так смел и велик?
Чьи падают слёзы и пряди?
Какой же избранник ее и должник
в пленительном пекле багряном?

Кто ей из веков отвечает кивком?
Чьим латам, сединам и ранам
не жаль и не мало пропасть мотыльком
в пленительном пекле багряном?

Ведуний там иль чернокнижников пост?
Иль пьется богам и богиням?
Ужайший мой круг, мои посох и пёс,
рванемся туда и погибнем.

Я вижу, вам путь этот странный знаком,
во мгле что горит неусыпно?
– То лампа твоя под твоим же платком,
под красным, – ответила свита.

Там, значит, никто не колдует, не пьет?
Но вот, что страшней и смешнее:
отчасти мы все, мои посох и пёс,
той лампы моей измышленье.

И это в селенье, где нет поселян, —
спасенье, мой пёс и мой посох.
А кто нам спасительный свет посылал —
неважно. Спасибо, что послан.

Октябрь – ноябрь 1979Переделкино

«Мы начали вместе: рабочие, я и зима…»

Мы начали вместе: рабочие, я и зима.
Рабочих свезли, чтобы строить гараж с кабинетом
соседу. Из них мне знакомы Матвей и Кузьма
и Павел-меньшой, окруженные кордебалетом.

Окно, под каким я сижу для затеи моей,
выходит в их шум, порицающий силу раствора.
Прошло без помех увядание рощ и полей,
листва поредела, и стало светло и просторно.

Зима поспешала. Холодный сентябрь иссякал.
Затея томила и не давалась мне что-то.
Коль кончилось курево или вдруг нужен стакан,
ко мне отряжали за прибылью Павла-меньшого.

Спрошу: – Как дела? – Засмеется: – Как сажа бела.
То нет кирпича, то застряла машина с цементом.
– Вот-вот, – говорю, – и мои таковы же дела.
Утешимся, Павел, печальным напитком целебным.

Октябрь наступил. Стало Пушкина больше вокруг,
верней, только он и остался в уме и природе.
Пока у зимы не валилась работа из рук,
Матвей и Кузьма на моём появлялись пороге.

– Ну что? – говорят. Говорю: – Для затеи пустой,
наверно, живу. – Ничего, – говорят, – не печалься.
Ты видишь в окно: и у нас то и дело простой.
Тебе веселей: без зарплаты, а всё ж – без начальства…

Нежданно-негаданно – невидаль: зной в октябре.
Кирпич и цемент обрели наконец-то единство.
Все травы и твари разнежились в чу́дном тепле,
в саду толчея: кто расцвел, кто воскрес, кто родился.

У друга какого, у юга неужто взаймы
наш север выпрашивал блики, и блески, и тени?
Меня ободряла промашка неловкой зимы,
не боле меня преуспевшей в заветной затее.

Сияет и греет, но рано сгущается темь,
и тотчас же стройка уходит, забыв о постройке.
Как, Пушкин, мне быть в октября девятнадцатый день?
Смеркается – к смерти. А где же друзья, где восторги?

И век мой жесточе, и дар мой совсем никакой.
Всё кофе варю и сижу, пригорюнясь, на кухне.
Вдруг – что-то живое ползет меж щекой и рукой.
Слезу не узнала. Давай посвятим ее Кюхле.

Зима отслужила безумье каникул своих
и за ночь такие хоромы воздвигла, что диво.
Уж некуда выше, а снег всё валил и валил.
Как строят – не видно, окно – непроглядная льдина.

Мы начали вместе. Зима завершила труды.
Стекло поскребла: ну и ну, с новосельем соседа!
Прилажена крыша, и дым произрос из трубы.
А я всё сижу, всё гляжу на падение снега.

Вот Павел, Матвей и Кузьма попрощаться пришли.
– Прощай, – говорят. – Мы-то знаем тебя не по книжкам.
А всё же для смеха стишок и про нас напиши.
Ты нам не чужая – такая простая, что слишком…

Ну что же, спасибо, и я тебя крепко люблю,
заснеженных этих равнин и дорог обитатель.
За все рукоделья, за кроткий твой гнев во хмелю,
еще и за то, что не ты моих книжек читатель.

Уходят. Сказали: – К Ноябрьским уж точно сдадим.
Соседу втолкуй: всё же праздник, пусть будет попроще… —
Ноябрь на дворе. И горит мой огонь-нелюдим.
Без шума соседнего в комнате тихо, как в роще.

А что же затея? И в чём ее тайная связь
с окном, возлюбившим строительства скромную новость?

Не знаю.
Как Пушкину нынче луна удалась!
На славу мутна и огромна, к морозу, должно быть!

1979

Сад

Василию Аксёнову

Я вышла в сад, но глушь и роскошь
живут не здесь, а в слове «сад».
Оно красою роз возросших
питает слух, и нюх, и взгляд.

Просторней слово, чем окрестность:
в нём хорошо и вольно, в нём
сиротство саженцев окрепших
усыновляет чернозём.

Рассада неизвестных новшеств,
о, слово «сад» – как садовод,
под блеск и лязг садовых ножниц
ты длишь и множишь свой приплод.

Вместилась в твой объем свободный
усадьба и судьба семьи,
которой нет, и той садовой
потёрто-белый цвет скамьи.

Ты плодороднее, чем почва,
ты кормишь корни чуждых крон,
ты – дуб, дупло, Дубровский, почта
сердец и слов: любовь и кровь.

Твоя тенистая чащоба
всегда темна, но пред жарой
зачем потупился смущенно
влюбленный зонтик кружевной?

Не я ль, искатель ручки вялой,
колено гравием красню?
Садовник нищий и развязный,
чего ищу, к чему клоню?

И если вышла, то куда я
всё ж вышла? Май, а грязь прочна.
Я вышла в пустошь захуданья
и в ней прочла, что жизнь прошла.

Прошла! Куда она спешила?
Лишь губ пригубила немых
сухую му́ку, сообщила,
что всё – навеки, я – на миг.

На миг, где ни себя, ни сада
я не успела разглядеть.
«Я вышла в сад», – я написала.
Я написала? Значит, есть

хоть что-нибудь? Да, есть, и дивно,
что выход в сад – не ход, не шаг.
Я никуда не выходила.
Я просто написала так:
«Я вышла в сад»…

1980

Владимиру Высоцкому

I

Твой случай таков, что мужи этих мест и предместий
белее Офелии бродят с безумьем во взоре.
Нам, виды видавшим, ответствуй, как деве прелестной:
так – быть? или – как? что решил ты в своем Эльсиноре?

Пусть каждый в своем Эльсиноре решает, как может.
Дарующий радость, ты – щедрый даритель страданья.
Но Дании всякой, нам данной, тот славу умножит,
кто подданных душу возвысит до слёз, до рыданья.

Спасение в том, что сумели собраться на площадь
не сборищем сброда, бегущим глазеть на Нерона,
а стройным собором собратьев, отринувших пошлость.
Народ невредим, если боль о Певце – всенародна.

Народ, народившись, – не неуч, он ныне и присно —
не слушатель вздора и не покупатель вещицы.
Певца обожая, – расплачемся. Доблестна тризна.
Так – быть или как? Мне как быть? Не взыщите.

Хвалю и люблю не отвергшего гибельной чаши.
В обнимку уходим – всё дальше, всё выше, всё чище.
Не скаредны мы, и сердца разбиваются наши.
Лишь так справедливо. Ведь если не наши – то чьи же?

1980II. Москва: дом на Беговой улице

Московских сборищ завсегдатай,
едва очнется небосвод,
люблю, когда рассвет сохатый
чащобу дыма грудью рвет.

На Беговой – одной гостиной
есть плюш, и плен, и крен окна,
где мчится конь неугасимый
в обгон небесного огня.

И видят бельма рани блеклой
пустых трибун рассветный бред.
Фырчит и блещет быстролетный,
переходящий в утро бег.

Над бредом, бегом – над Бегами
есть плюш и плен. Есть гобелен:
в нём те же свечи и бокалы,
тлен бытия, и плюш, и плен.

Клубится грива ипподрома.
Крепчает рысь младого дня.
Застолья вспыльчивая дрёма
остаток ночи пьет до дна.

Уж кто-то щей на кухне просит,
и лик красавицы ночной
померк. Окурки утра. Осень.
Все разбредаются домой.

Пирушки грустен вид посмертный.
Еще чего-то рыщет в ней
гость неминуемый последний,
что всех несносней и пьяней.

Уже не терпится хозяйке
уйти в черёд дневных забот,
уж за его спиною знаки
она к уборке подает.

Но неподвижен гость угрюмый.
Нездешне одинок и дик,
он снова тянется за рюмкой
и долго в глубь вина глядит.

Не так ли я в пустыне лунной
стою? Сообщники души,
кем пир был красен многолюдный,
стремглав иль нехотя ушли.

Кто в стран полуденных заочность,
кто – в даль без имени, в какой
спасительна судьбы всеобщность
и страшно, если ты изгой.

Пригубила – как погубила —
непостижимый хлад чела.
Всё будущее – прежде было,
а будет – быль, что я была.

На что упрямилось воловье
двужилье горловой струны —
но вот уже и ты, Володя,
ушел из этой стороны.

Не поспевает лба неумность
расслышать краткий твой ответ.
Жизнь за тобой вослед рванулась,
но вот – глядит тебе вослед.

Для этой мысли темной, тихой
стих занимался и старел
и сам не знал: при чем гостиной
вид из окна и интерьер?

В честь аллегории нехитрой
гость там зажился. Сгоряча
уже он обернул накидкой
хозяйки зябкие плеча.

Так вот какому вверясь року
гость не уходит со двора!
Нет сил поднять его в дорогу
у суеверного пера.

Играй со мной, двойник понурый,
сиди, смотри на белый свет.
Отверстой бездны неподкупной
я слышу добродушный смех.

1982III

Эта смерть не моя есть ущерб и зачёт
жизни кровно-моей, лбом упершейся в стену.
Но когда свои лампы Театр возожжет
и погасит – Трагедия выйдет на сцену.

Вдруг не поздно сокрыться в заочность кулис?
Не пойду! Спрячу голову в бархатной щели.
Обреченных капризников тщетный каприз —
вжаться, вжиться в укромность – вина неужели?

Дайте выжить. Чрезмерен сей скорбный сюжет.
Я не помню из роли ни жеста, ни слова.
Но смеется суфлёр, вседержитель судеб:
говори: всё я помню, я здесь, я готова.

Говорю: я готова. Я помню. Я здесь.
Сущ и слышим тот голос, что мне подыграет.
Средь безумья, нет, средь слабоумья злодейств
здраво мыслит один: умирающий Гамлет.

Донесется вослед: не с ума ли сошед
Тот, кто жизнь возлюбил да забыл про живучесть.
Дай, Театр, доиграть благородный сюжет,
бледноликий партер повергающий в ужас.

1983

Ладыжино

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*