KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Борис Носик - Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)

Борис Носик - Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Борис Носик, "Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Лежа на теплом деревянном помосте, я думал о том, что просветительские журналы могут отбить всякую тягу к просвещению. Зато вот дают командировки…

* * *

19 февраля

Рейсовый автобус подбросил меня до Чегета. Мужчины волокли к отелю тяжелые горные лыжи. В отеле выяснилось, что поесть в это время можно только в шашлычной, которая на самом верху. Я купил билет, кресло подъехало мне под зад, и, едва я успел сесть, как меня уже оторвало от земли. А потом я вдруг остался один, в оглушительной тишине, над вершинами сосен и воспарил, полетел — как птица, иногда снижаясь до вершин сосен и нежных сосновых лап, иногда взмывая высоко над землей, — а если обернуться, внизу открывалось ущелье, поросшее лесом, среди которого, в белом ложе снегов, проламывалась среди скал горная река. Снижаясь, я видел рододендроны, и зеленоватые камни, и сетчатый рисунок голых березовых сучьев. Склоны гор по сторонам плавно и неторопливо уходили к небу, и мне думалось, что именно так, может, даже по этим вот самым склонам, отлетают души людей — тех, кто видел это раньше меня и так же, как я, был этим взволнован. А может, и души тех, кто не успел увидеть этого, кто прожил жизнь менее богатую удовольствиями, чем моя, впрочем, при этом возможно и более счастливую. Совершенство этих гор, и долины, и сосен, и снегов принесло мне и грусть, и радость одновременно. Я думал о близких, о милых, о меня покинувших, думал о них отрешенно, как о чем-то, почти не имеющем ко мне отношения. Мне казалось порой, что моя душа скользит в сонме других — сколько их там возносится вверх по склону…

А потом вдруг все кончилось, слишком быстро, я суетливо соскочил с сиденья, которое все же успело стукнуть меня по спине и помчалось дальше. А я вошел в шумный, прокуренный и проджазованный горный кабачок «Ай». Из его окон видна была двуглавая вершина Эльбруса, а за ним разворачивалась панорама гор поменьше. Подвыпившие туристы прыгали, имитируя шейк, на пленке душевно пели не наши бигбитовые мальчики, пахло шашлыком и курортной безмятежностью. Вот так и живи…

Я выпил полстакана вина и слегка забалдел, поймал легкий кайф. Потом вдруг взглянул на медлительный склон горы, проросший соснами. Может, они не возносятся сразу в небесную синь, души умерших, а всползают по склону, как я всползал сегодня. Сколько их уже! И сколько знакомых! Отчего-то вдруг вспомнился старый профессора биологии, что жил в Разбойном приказе — вход с Красной площади…

Издательство послало ему на рецензию мою книжку о путешествиях по Валдаю — вполне инфантильные мои любительские открытия, экологические догадки, очевидные для многих, но пока не вполне дозволенные в печати. Старик написал на мою рукопись вполне благожелательную рецензию и по телефону сказал, что хотел бы зачитать ее мне, прежде чем отослать в издательство. Назначил день и час, позвал к себе…

Он жил во дворе старинного кирпичного дома, что между Красной площадью и площадью Революции, во дворе Музея Ленина. Он объяснил, что старинный дом этот — бывший Разбойный приказ Михаила Романова. Окно его кабинета обнажало чуть не метровой толщины кирпичную кладку, а путь в его кабинет шел через огромную коммунальную кухню, за которой по сторонам длинного коридора шли многочисленные комнаты, в тесноте которых семьи нынешних разбойников пытали друг друга. Впрочем, по коридору нам пришлось идти недолго. Мы почти сразу нырнули в узкую и длинную профессорскую келью, заставленную книгами, и оказались на островке спокойствия. Профессор принес хорошо заваренный чай и мы стали беседовать. Речь у него была медленной, голос тихим, печальным и навевал на меня, такого еще непростительно молодого, бесконечное сострадание к этому, как мне казалось, до времени постаревшему человеку. В часы долгой нашей беседы в кабинет заходила раза два его энергичная молодая жена, миловидная, лет сорока дама, «с докторской диссертацией на подходе», как она выразилась, с какими-то «документами на выезд» и с чем-то еще, а может, и с кем-то еще на подхвате. Хотелось думать, что профессору это безразлично. Казалось, что ему уже многое безразлично. Мы славно поговорили сперва о малоизвестных пьесах Бернарда Шоу, которые он читал по-английски, потом о нашем режиме, у колыбели которого стояли какие-то его малоинтеллигентные еврейские родственники — партийные функционеры или замминистры (от них и уцелел обжитый ими начальственный Разбойный приказ). По мнению профессора, они были аскеты и жили довольно скромно. Я не спорил. Впрочем, и он говорил о них без особой симпатии — аскетизм, не более того. Сам он занимался биологией, защитился во время, и высокому начальству иногда требовалась его научная консультация. Прочитав мою паническую рукопись об истреблении лесов и рыб на Валдае, он сказал, что да, все правда, он видел это изблизи, все было так и в его времена. Он вспомнил, что в каком-то довоенном, межвоенном году в печати был брошен прогрессивный лозунг «каждому бойцу валенки», и тогда он, еще молодой ученый, был вызван на консультацию. Какой-то функционер-зоолог предложил шить валенки из моржовых шкур, и призыв его был услышан. В Арктике уже загремели первые выстрелы по моржам. Профессор предупредил, что моржовая шкура толста для пошива сапог и валенок, но, поскольку власть всегда искала новаторских и революционных предложений, которые разом решили бы все проблемы, нарком предложил нарезать шкуры слоями. Выстрелы еще гремели в Арктике некоторое время, потом отстрел моржей стал менее целеустремленным. Изрезанные шкуры свезли на свалку. Профессор рассказал мне это, прочитав в моей рукописи историю о пробивном профессоре Бурмакине, который предложил отравить военным ядом полихорпиненом все пресные водоемы страны, чтоб потом, когда передохнет вся дореволюционная рыба, запускать в эти водоемы нашу, новую, более жирную. Профессор Бурмакин сделал карьеру и ушел на повышение, шагая по рыбьим костям и чешуе, газеты начисто забыли про шумную эту кампанию, отравленные озера страшно стыли в валдайской тиши, а яды в бочках с черепом и костями бесхозно валялись на всех заброшенных рыбозаводах. Об этом я и написал с ужасом неофита в своей книге, которая так и не вышла.

— Ну да, — сказал мне профессор. — Так всегда было. И есть. И будет…

В лице его было отчаянье, на губах усмешка безнадежности…

Я не согласен был молчать. Я был «шестидесятник», я хотел взволновать соотечественников, но он-то все это считал безнадежным. Но все же ему было забавно видеть, как я горячусь. Вдобавок ему было одиноко.

Я иногда заезжал к нему, но редко, очень редко, и звонил тоже редко — то бегал за девками, то колесил по стране. Иногда, делая пересадку на станции метро Площадь Революции, я думал, что надо будет к нему заехать, зайти или хоть позвонить…

Я сказал как-то нашему общему знакомому профессору Г. Б. Федорову, что собрался навестить старого биолога.

— Да он умер, — сказал Г.Б., — он умер еще в марте. Почему тебя не позвали на похороны? А где тебя было искать, Зяма? Ты редко в Москве. Да я и не знал, что ты такой любитель похорон.

Говорят, и Г.Б. умер где-то далеко, в Англии. И никто меня не позвал на похороны.

* * *

22 февраля

Мне разрешили пожить еще дня три-четыре на горнолыжной базе. Помог старший инструктор, загорелый красавец, гроза здешних горнолыжниц. Он охотно рассказывал мне на досуге, как с ними управляться, с лыжницами. Впрочем, это не требует от него особых усилий, была бы охота. Приезжие горожанки хотят познать экзотических победителей гор. Такими представляются им не только красавец инструктор, но и балкарские пацаны на канатке. В большинстве своем поклонницы моего лыжного друга — студентки лет девятнадцати. Здесь им легче бывает расстаться с уже начинающей их тяготить девственностью.

* * *

23 февраля

Радио не дает забыть, что сегодня День Советской армии.

Какие-то ветераны вспоминают о боевом пути. А мне вспоминается горестный путь «к месту службы» — восемь суток в телячьих вагонах, с трудом затихающее отчаянье, водка, пьяное пение, страх перед будущим. На стоянках сержанты приносили нам в ведрах странное варево, которое мы еще не способны были принимать всерьез за еду. На стоянках в Азербайджане нас просили отдать, продать или обменять на что-нибудь свою одежду. С приходом южного тепла ребята стали менять свои шмотки на сухое вино. Кто-то обменял штаны на баранью папаху и потом в Эчмиадзине шел в строю от станции в кальсонах и этой папахе. Нас увозили на три года. Казалось, что до конца жизни. Для иных так и случилось…

Нас долго везли по иранской границе, мимо горных селений, безмятежных баранов и безмятежных пастухов. Привезли на армянскую станцию Джерарат, а оттуда, на машинах в военный городок на окраине Эчмиадзина. Там и загнали за высокую стену с колючей проволкой — на два, на три года. Помню, как, выйдя из бани снова обритыми, в х/б защитного цвета, мы не узнали друг друга. Местный фотограф сделал тогда наши фотографии, которые мы безжалостно послали домой: гимнастерки, сбитые под ремнем набок, худые шеи, торчащие из ошейника-воротника, кирзовые сапоги-говнодавы. То-то было дома что обливать слезами.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*