Ольга Кучкина - Численник
«Большие желанья, куда вы девались?…»
Большие желанья, куда вы девались?
Куда улетели, большие деянья?
Изодраны старые одеянья,
нет новых готовых – и не одевались.
Натурою голой, нутром обнаженным
ввергаемся в изверга злые владенья,
и нечем израненным в ходе паденья
завеситься душам, огнем обожженным.
Низ истины вечной и верх обыденки,
изнанка порыва, рванина издевки,
изгрызены мысли, и мыши-полевки
кругом торжествуют.
И время – потемки.
«Он летал в 64-м…»
Он летал в 64-м,
я в 99-м летаю,
мы могли бы составить стаю
в мире старом, слегка потертом.
Мы, летящие человеки,
наблюдаем просторы косые,
зеленя, черноземы России,
голубые ленточки-реки.
Виды меняются не просто – сложно,
странные странности под стопою,
бабы Яги помелом и ступою
вызваны к зренью неосторожно.
Нет, не баба – ангел по-братски строго
водит, и местность звездно мерцает,
умницами, а не глупцами
участвуем в детском проекте Бога.
«Боковой проступает чертеж …»
Боковой проступает чертеж —
охватить его оком наскоком,
глаз прищурить, не вышло чтоб боком,
угадать, чем хорош и пригож.
Розовеет живая кора,
пестрых пятен страстное усилье,
цвет и звук нарастут в изобилье —
настает воплощенья пора.
Наблюдатель, участник, игрок,
растопырь свои чувства, как лапы,
и, внедрен в роковые этапы,
встанешь там же, неробок, где рок.
«Измененное сознанье…»
Измененное сознанье,
сознающее измены,
узнающее обманы,
обнимается с безумьем,
ум и знание бессильны
перед силой неразумной,
загоняющей созданье
в неизменное страданье.
Но однажды вдруг и разом
что-то с нами происходит,
просветленный ум за разум
больше, люди, не заходит.
Ты свободен.
«Остынь. И перестань…»
Остынь. И перестань
доказывать себе,
ему или кому —
нибудь пускай что-либо,
живи себе в селе,
сиди себе в седле,
лежи себе в траве
легко и особливо.
Довольно слыть и слать
посланья не своим,
привязывать пример
разряда трафарета,
и упиваться в дым
признаньем нулевым,
лелея, как дитя,
соблазн автопортрета.
Важняк и саддукей,
нужняк и фарисей
толпятся через край,
зовя к венцу насильно,
отрежь или отшей,
промой или просей,
и выставь на просвет
остаток щепетильный.
Песнь торжествующей любви
Рыданье гудка и рыданье дождя,
и мокрое место на месте сознанья
спустя полчаса или год обождя,
клин клином из нас вышибают признанья.
Сквозь место и время, сквозь поезд и дождь,
в вагоне, качаемом скрипом и хрипом,
вовсю торжествует любовная дрожь,
и горло зажато задавленным криком.
Который десяток?.. В котором часу?..
Железом дороги снесенные стрелки,
и возраст, как рост, удержать на весу
в железной назначено переделке.
Предмет… Но какой же возможен предмет?
Проблема, болячка, вся жизнь и живое.
Вот ряд сообщаю предмета примет —
от птичьих рулад до животного воя.
Подумаешь, тоже Ньютона бином:
унесены веком, унесены ветром,
хрипят, и кричат, и поют об одном,
последним, как первым, несясь километром.
«Дом с разбитыми окнами, что за дела…»
Дом с разбитыми окнами, что за дела,
и бутылка внутри на полу стекленеет —
я случайно сюда, в этот край забрела,
где не видно людей и где сутки длиннее.
Тут запор и засов, там остывшая печь,
и фонарь наверху, весь простужен от ветра,
кто-то раньше тепло здесь пытался сберечь,
да не вышло. И только качается ветка.
У крыльца притулившись, застыла метла,
инструмент одинокий былого ведьмовства,
но и это сгорело в печурке дотла,
и от дыма тогда же наплакались вдосталь.
Соглядатай невольный, окошко добью,
как чужое – свое, а свое – как чужое,
если водка осталась, пожалуй, допью
и коленом стекло придавлю, как живое.
Дальше: жирная сойка, в траве прошуршав,
смотрит глазом загадочным, будто знакома,
и хитрит, и петляет, и трещоткой в ушах,
и, как ведьма, уводит, уводит от дома.
Бабье лето
Надо это, надо то,
мчишься с той и с этой целью,
не наученный безделью —
ты поистине никто,
часть машины и станка,
часть компьютера и сети,
ты попался в эти сети
механизма паука.
Где-то лето с тишиной,
и качели с гамаками,
с подкидными дураками,
озаренными луной.
Лижет медленный огонь
углей красные рубины,
гроздья красные рябины
просят просекою: тронь.
Счастья полное ведро
утром встретишь у колодца,
и, летя на солнце, вьется
паутины серебро.
Если в бешеном авто
до конца еще не спятил,
вслушайся, что спросит дятел:
кто там, кто там, кто там?
Кто?
«Казалось бы, какая разница…»
Казалось бы, какая разница:
уйдет – и что потом за дело,
кому причудится, приблазнится,
какими были дух и тело.
А все старается и трудится
и с совестью болезной мается,
а вдруг, что блазнится и чудится —
возьмет да как-нибудь останется.
«Снег выпал двадцать седьмого…»
Снег выпал двадцать седьмого,
мокрый привычный снег,
до Нового года немного —
месяц, день или век.
До нового тысячелетья
примерно такой же срок,
хлещет погонщик плетью
путников всех дорог.
Погонщик-время, нам больно,
шкура не так толста,
метит хорально и сольно
слабые, блин, места.
Предательство, мена, сдача,
отступничество гурьбой —
кажется, легче задача,
не каплет когда над тобой.
Но каплет
столетьем, и снегом,
и мокрых делишек концом,
и финиша скорого бегом —
и нового срока гонцом.
Основной инстинкт
Одолевая суету и смуту,
бесплотное свое настырно ищет —
который час, которую минуту
само себя стихотворенье пишет.
Вгрызается бессовестно в сознанье,
кровь возгоняет в жилах без устатку,
беснуется, эфирное созданье,
привыкшее к войне и беспорядку.
Толкает к тем и этим переменам,
пылая, словно рана ножевая,
тот задевая орган непременно,
которого в стихах не называют.
В преображенье масс, земных и прочих,
в крест и созвездие, в кружок и клетку,
в культуры прочерк и во тьму пророчеств
включает, словно ток в розетку.
Созвучное и гению, и лоху,
часть жизни, наряду с водой и пищей,
который век, которую эпоху
само себя стихотворенье ищет.
Ответ
Юнне
Ты пишешь: в Книге Перемен
переменяется мое
на что-то, шире этих стен,
новей, чем старое, житье.
Попытка, опыт, испытать,
опять пытать – понятья-братья.
Ты пишешь: скоро благодать
нам распахнет свои объятья.
Благодарю. Благую весть
голодными глотаем ртами.
Все шире там. Все уже здесь.
Мы входим узкими вратами.
«Вот и последние капли…»
Вот и последние капли
уходящего года,
уходящего века
последние всплески,
как печальные ходики,
время ухода
отмечают мои
не пролитые слезки.
«Мы будем это вспоминать …»
Мы будем это вспоминать —
в воспоминаньях будем счастливы, —
как муж с женой, дитя и мать,
на век не возводя напраслины,
переходили в век иной,
как переходят через улицу,
и светофор горел шальной,
и чудилось, что все-то сбудется,
и, весь из круглых полных лун,
с высокой шеей лебединою,
век начинался, свеж и юн,
и нежность нес неистребимую,
и розовели облака,
и тело мира жить хотело,
мелела времени река,
число миллениума млело.
О стихах Ольги Кучкиной
Ольгу Кучкину знают как критика, журналиста, драматурга. Мало кто знает, что она пишет стихи. Ей, видимо, казалось, что она их пишет «для себя». Мне довелось прочитать ее рукопись, и оказалось, что это стихи и для всех. В лирике Ольги Кучкиной есть своя скрытая драматургия, стихи ее идут от истинного переживания. И написаны своими словами.
Владимир Соколов, 1990
Эти стихи каждый должен читать один, для себя. Это особого рода стихи. Меня книга удивила и даже потрясла. Во-первых, какой-то молодостью удивительной. Во-вторых, тем, что она ни на кого не похожа. Мы дико устали от проповедей, а теперь устаем от исповедей, особенно женских – женщины несут все свои беды и на нас обрушивают, да каждая еще громко, да еще с истерикой, по принципу выведения шлаков. Кажется, что у Кучкиной – другое. Она ни от чего не освобождается. Боль остается с нею, а вот как бы тень боли, дыхание, ветерок от этой боли достаются нам. И вообще она не навязывает себя. Наоборот, показывает себя нам как бы в перевернутый бинокль. Тут благородство. Это редкий случай. Я даже, по-моему, этого еще не встречал. Она пришла и перевернула все мои представления о поэзии. Я думаю, что каждый поэт, если он настоящий, приходит и переворачивает наши представления. Если он не переворачивает, он во втором или третьем ряду.