Тимур Кибиров - Стихи
1995
23. РУСОФОБСКАЯ ПЕСНЯ
Снова пьют здесь, дерутся и плачут.
Что же все-таки все это значит?
Что же это такое, Господь?
Может, так умерщвляется плоть?
Может, это соборность такая?
Или это ментальность иная?..
Проглотивши свой общий аршин,
пред Россией стоит жидовин.
Жидовин (в смысле – некто в очках)
ощущает бессмысленный страх.
Выпей, парень, поплачь, подерися,
похмелися и перекрестися,
«Я ль не свойский?» – соседей спроси,
и иди по великой Руси!
И отыщешь Царевну-лягушку,
поцелуешь в холодное брюшко,
и забудешь невесту свою,
звуки лютни и замок зубчатый,
крест прямой на сверкающих латах
и латыни гудящий размах…
Хорошо ль тебе, жид, в примаках?
Тихой ряской подернулись очи.
Отдыхай, не тревожься, сыночек!..
Спросит Хайдеггер: «Что есть Ничто?»
Ты ответишь: «Да вот же оно».
1996
24
Щекою прижавшись к шинели отца —
вот так бы и жить.
Вот так бы и жить – ничему не служить,
заботы забыть, полномочья сложить,
и все попеченья навек отложить,
и глупую гордость самца.
Вот так бы и жить.
На стриженом жалком затылке своем
ладонь ощутить.
Вот так быть любимым, вот так бы любить
и знать, что простит, что всегда защитит,
что лишь понарошку ремнем он грозит,
что мы не умрем.
Что эта кровать, и ковер, и трюмо,
и это окно
незыблемы, что никому не дано
нарушить сей мир и сей шкаф платяной
подвинуть. Но мы переедем зимой.
Я знаю одно,
я знаю, что рушится все на глазах,
стропила скрипят.
Вновь релятивизмом кичится Пилат.
А стены, как в доме Нуф-Нуфа, дрожат,
и в щели ползет торжествующий ад,
хохочущий страх.
Что хочется грохнуть по стеклам в сердцах,
в истерику впасть,
что легкого легче предать и проклясть
в преддверьи конца.
И я разеваю слюнявую пасть,
чтоб вновь заглотить галилейскую снасть,
и к ризам разодранным Сына припасть
и к ризам нетленным Отца!
Прижавшись щекою, наплакаться всласть
и встать до конца.
1996
25
За все, за все. Особенно за то, что
меня любили. Господи, за все!
Считай, что это тост. И с этим тостом
когда-нибудь мое житье-бытье
окончится, когда-нибудь, я знаю,
придется отвечать, когда-нибудь
отвечу я. Пока же, дорогая,
дай мне поспать, я так хочу уснуть,
обняв тебя, я так хочу, я очень
хочу, и чтоб назавтра не вставать,
а спать и спать, и чтобы утром дочка
и глупый пес залезли к нам в кровать.
Понежиться еще, побаловаться!
Какие там мучения страстей!
Позволь мне, Боже мой, еще остаться,
в числе Твоих неизбранных гостей.
Спасибо. Ничего не надо больше.
Ума б хватило и хватило б сил.
Устрой лишь так, чтоб я как можно дольше
за все, за все Тебя благодарил.
12 августа 1996
26
Отцвела черемуха.
Зацвела сирень.
Под крылечко кошечка
спряталася в тень.
Крошечка Хаврошечка,
как тебе спалось?
Отчего ты плакала?
С бодуна небось?
Уточки прокрякали.
Матюкнулся дед.
Ничего особого
за душою нет.
Я иду без обуви,
улыбаюсь я.
Босоногой стаечкой
мчится малышня.
Получи же саечку,
парень, за испуг!
Ну и за невежливость
получи, мой друг!
Все идет по-прежнему
страшно и смешно.
Поводов достаточно.
Доводов полно.
Всяко дело статочно,
ведь Христос воскрес.
Хоть поверить этому
невозможно здесь.
День грядет неведомый.
Шмель летит, жужжа.
В пятках спит убогая,
мелкая душа.
Всяко дело по боку!
Грейся, загорай!
«Горькую имбирную»
пивом запивай!..
Так вот, балансируя,
балуясь, блажа,
каясь, зарекался,
мимо гаража,
мимо протекающих
тихоструйных вод
я иду с авоською.
Так вот. Так-то вот.
1994
V МОЛИТВА
Господь мой, в утро Воскрешенья
вся тварь воскликнет: Свят, Свят, Свят!
Что ж малодушные сомненья
мой мозг евклидов тяготят?
Я верю, все преобразится,
и отразишься Ты во всем,
и Весть патмосского провидца
осуществится, и Добром
исполнится земля иная,
иное небо. Но ответь —
ужели будет плоть святая
и в самой вечности терпеть
сих кровопийц неумолимых,
ночных зловещих певунов,
бессчетных и неуловимых —
я разумею комаров?
Ужели белые одежды
и в нимбе светлое лицо
окрасят кровию, как прежде,
летучих сонмы наглецов?
И праведник, восстав из гроба,
ужель вниманье отвлечет
от арфы Серафима, чтобы
следить назойливый полет?
Средь ясписа и халкидона
ужель придется нам опять
по шее хлопать раздраженно
и исступленно кисть чесать?
Что говорю? О Боже Правый!
О Поядающий Огонь!
Конечно, ты найдешь управу
на комара, и сгинет он!
Бесчисленные вспыхнут крылья
бенгальским праздничным огнем
и, покружившись, легкой пылью
растают в воздухе Твоем.
И больше никогда, мой Боже,
овечек пажити Твоей
не уязвит, не потревожит
прозрачный маленький злодей.
Аминь. Конечно, справедливы
Твои решенья. Но прости,
я возропщу! Они ж красивы!
Они изящны и просты!
Клещи, клопы – иное дело!
Глисты – тем более, Господь!
Но это крохотное тело,
но эта трепетная плоть!
И легкокрылы, длинноноги,
и невесомы, словно дух,
бесстрашные, как полубоги,
и тонкие, как певчий слух,
они зудят и умирают,
подобно как поэты мы,
и сон дурацкий прерывают
средь благодатной летней тьмы!
Их золотит июньский лучик,
они чернеют, посмотри,
на фоне огнекрылых тучек
вечерней шильковской зари!
Не зря ж их пел певец Фелицы
и правнук Кукин восхвалял,
и, отвернувшись от синицы,
младой Гадаев воспевал!
Так если можно, Боже правый,
яви безмерность Сил Твоих —
в сиянии небесной славы
преобрази Ты малых сих!
Пусть в вечности благоуханной
меж ангелов и голубей
комар невинный, осиянный
пребудет с песенкой своей!
Меж ангелов и трясогузок,
стрекоз, шмелей и снегирей
его рубиновое пузо
пусть рдеет в вечности Твоей
уже не кровию невинной,
но непорочным тем вином,
чей вкус предчувствуется ныне
в закатном воздухе Твоем!
Лето 1993
VI КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ ЛЕНЫ БОРИСОВОЙ
Золотит июльский вечер
облаков края.
Я тебя увековечу,
девочка моя.
Я возьму и обозначу
тишиной сквозной
тонкий, звонкий и прозрачный
милый образ твой.
Чтоб твое изображенье
легкое, как свет,
мучило воображенье
через сотни лет,
чтоб нахальные хореи,
бедные мои,
вознесли бы, гордо рея,
прелести твои,
чтоб нечаянная точность
музыки пустой
заставляла плакать ночью
о тебе одной,
чтоб иных веков мальчишка
тешил сам себя,
от лодыжки до подмышки
прочитав тебя,
от коленок до веснушек
золотых твоих,
от каштановой макушки
до волос срамных,
от сосков почти девичьих
до мальчишьих плеч,
до ухваток этих птичьих
доведу я речь!
И от кесарева шрама
до густых бровей,
до ладошки самой-самой
ласковой твоей,
и от смехотворных мочек
маленьких ушей
до красивых, узких очень,
узеньких ступней,
от колготок и футболки
до слепых дождей,
от могилы до конфорки
у плиты твоей,
от зарплаты до зарплаты
нету ни хрена!
Ты, как Муза, глуповата,
ты умней меня.
От получки до получки
горя нет как нет,
игры, смехи, штучки, дрючки,
вкусный винегрет!
От Коньково до вечерней
шильковской звезды
обведу чертою верной
всю тебя! И ты
в свете легковесных строчек,
в окруженьи строф,
в этой вечности непрочной
улыбнешься вновь —
чтоб сквозь линзы засияли
ясные глаза,
чтоб стояла в них живая
светлая слеза,
чтоб саднила и звенела
в звуковом луче
та царапина на левом
на твоем плече,
чтоб по всей Руси могучей
гордый внук славян
знал на память наш скрипучий
шильковский диван,
чтоб познал тоску и ревность
к счастливому мне
мастер в живопистве первой
в Родской стороне!
Не exegi monumentum!
Вовсе не о том!
Чтоб струилось тело это
в языке родном,
чтобы в сумраке, согретом
шепотом моим,
осветилась кожа эта
светом неземным,
чтобы ты не умирала,
если я сказал,
чтоб яичница шкворчала,
чайник ворковал,
чтобы в стеклах секретера
так же, как сейчас,
отраженье бы глядело
той звезды на нас,
чтобы Томик заполошный
на полночный лифт
лаял вечно и истошно,
тленье победив,
чтобы в точности такой же
весь твой мир сверкал,
как две капельки похожий
сквозь живой кристалл —
в час, когда мы оба (обе?),
в общем, мы уйдем
тем неведомым, загробным,
призрачным путем,
тем путем печальным, вечным,
в тень одну слиясь,
безнадежно, скоротечно
скроемся из глаз
по долинам асфоделей,
в залетейской мгле,
различимы еле-еле
на твоей земле.
Тем путем высоким, млечным
нам с тобой идти…
Я тебя увековечу.
Ты не бойся. Спи.
Июль 1993