Борис Слуцкий - Покуда над стихами плачут...
Говорит Фома
[39]
Сегодня я ничему не верю:
глазам — не верю,
ушам — не верю.
Пощупаю — тогда, пожалуй, поверю —
если на ощупь — все без обмана.
Мне вспоминаются хмурые немцы,
печальные пленные 45-го года,
стоящие — руки по швам — на допросе.
Я спрашиваю — они отвечают.
— Вы верите Гитлеру? — Нет, не верю.
— Вы верите Герингу? — Нет, не верю.
— Вы верите Геббельсу? — О, пропаганда!
— А мне вы верите? — Минута молчанья.
— Господин комиссар, я вам не верю.
Все пропаганда. Весь мир — пропаганда.
Если бы я превратился в ребенка,
снова учился в начальной школе
и мне бы сказали такое:
Волга впадает в Каспийское море!
Я бы, конечно, поверил. Но прежде
нашел бы эту самую Волгу,
спустился бы вниз по течению к морю,
умылся его водой мутноватой
и только тогда бы, пожалуй, поверил.
Лошади едят овес и сено!
Ложь! Зимой 33-го года
я жил на тощей, как жердь, Украине.
Лошади ели сначала солому,
потом — худые соломенные крыши,
потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
суровых, серьезных, почти что важных
гнедых, караковых и буланых,
молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
а после падали и долго лежали,
умирали лошади не сразу…
Лошади едят овес и сено!
Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.
Все — пропаганда. Весь мир —
пропаганда.
«Ценности сорок первого года…»
Ценности сорок первого года:
я не желаю, чтобы льгота,
я не хочу, чтобы броня
распространялась на меня.
Ценности сорок пятого года:
я не хочу козырять ему,
я не хочу козырять никому.
Ценности шестьдесят пятого года:
дело не сделается само.
Дайте мне подписать письмо.
Ценности нынешнего дня:
уценяйтесь, переоценяйтесь,
реформируйтесь, деформируйтесь,
пародируйте, деградируйте,
но без меня, без меня, без меня.
«Я в ваших хороводах отплясал…»
Я в ваших хороводах отплясал.
Я в ваших водоемах откупался.
Наверно, полужизнью откупался
за то, что в это дело я влезал.
Я был в игре. Теперь я вне игры.
Теперь я ваши разгадал кроссворды.
Я требую раскола и развода
и права удирать в тартарары.
Покуда над стихами плачут
«Покуда над стихами плачут…»
Владиславу Броневскому[40]
в последний день его рождения
были подарены эти стихи.
Покуда над стихами плачут,
пока в газетах их порочат,
пока их в дальний ящик прячут,
покуда в лагеря их прочат, —
до той поры не оскудело,
не отзвенело наше дело.
Оно, как Польша, не згинело,
хоть выдержало три раздела.
Для тех, кто до сравнений лаком,
я точности не знаю большей,
чем русский стих сравнить с поляком,
поэзию родную — с Польшей.
Еще вчера она бежала,
заламывая руки в страхе,
еще вчера она лежала,
быть может, на последней плахе.
И вот роман нахально крутит
и наглым хохотом хохочет.
А то, что было,
то, что будет, —
про то и знать она не хочет.
Звонки
Диктаторы звонят поэтам
по телефону
и задают вопросы.
Поэты, переполненные спесью,
и радостью, и страхом,
охотно отвечают, ощущая,
что отвечают чересчур охотно.
Диктаторы заходят в комитеты,
где с бранью, криком,
угрозами, почти что с кулаками
помощники диктаторов решают
судьбу поэтов.
Диктаторы наводят справку.
— Такие-то, за то-то.
— О, как же, мы читали. —
И милостиво разрешают
продленье жизни.
Потом — черта.
А после, за чертою,
поэт становится цитатой
в речах державца,
листком в его венке лавровом,
становится подробностью эпохи.
Он ест, и пьет, и пишет.
Он посылает изредка посылки
тому поэту,
которому не позвонили.
Потом все это —
диктатора, поэта, честь и славу,
стихи, грехи, подвохи, охи, вздохи —
на сто столетий заливает лава
грядущей, следующей эпохи.
Медные деньги
Я на медные деньги учился стихам,
на тяжелую гулкую медь.
И набат этой меди с тех пор не стихал,
до сих пор продолжает греметь.
Мать, бывало, на булку дает мне пятак,
а позднее — и два пятака.
Я терпел до обеда и завтракал так,
покупая книжонки с лотка.
Сахар вырос в цене или хлеб дорожал —
дешевизною Пушкин зато поражал.
Полки в булочных часто бывали пусты,
а в читальнях ломились они
от стиха,
от безмерной его красоты.
Я в читальнях просиживал дни.
Весь квартал наш
меня сумасшедшим считал,
потому что стихи на ходу я творил,
а потом, на ходу, с выраженьем читал,
а потом сам себе: «Хорошо!» — говорил.
Да, какую б тогда я ни плел чепуху,
красота, словно в коконе, пряталась[41] в ней.
Я на медные деньги
учился стиху.
На большие бумажки
учиться трудней.
Преодоление головной боли
У меня болела голова,
что и продолжалось года два,
но без перерывов, передышек,
ставши главной формой бытия.
О причинах, это породивших,
долго толковать не стану я.
Вкратце: был я ранен и контужен,
и четыре года — на войне.
Был в болотах навсегда простужен.
На всю жизнь — тогда казалось мне.
Стал я второй группы инвалид.
Голова моя болит, болит.
Я не покидаю свой диван,
а читаю я на нем — роман.
Дочитаю до конца — забуду.
К эпилогу — точно забывал,
кто кого любил и убивал,
и читать с начала снова буду.
Выслуженной на войне
пенсии хватало мне
длить унылое существованье
и надежду слабую питать,
робостное упованье,
что удастся мне с дивана — встать.
В двадцать семь и двадцать восемь лет
подлинной причины еще нет,
чтоб отчаяние одолело.
Слушал я разумные слова,
но болела голова
день-деньской, за годом год болела.
Вкус мною любимого борща,
харьковского, с мясом и сметаной,
тот, что, и томясь и трепеща,
вспоминал на фронте неустанно, —
даже этот вкус не обжигал
уст моих, души не тешил боле
и ничуть не помогал:
головной не избывал я боли.
Если я свою войну
вспоминать начну,
все ее детали и подробности
реставрировать по дням бы смог!
Время боли, вялости и робости
сбилось, слиплось, скомкалось в комок.
Как я выбрался из этой клетки?
Нервные восстановились клетки?
Время попросту прошло?
Как я одолел сплошное зло?
Выручила, как выручит, надеюсь,
и сейчас, — лирическая дерзость.
Стал я рифму к рифме подбирать
и при этом силу набирать.
Это все давалось мне непросто.
Веры, и надежды, и любви
не было. Лишь тихое упорство
и волнение в крови.
Как ни мучит головная боль —
блекну я, и вяну я, и никну, —
подберу с утра пораньше рифму,
для начала, скажем, «кровь — любовь».
Вспомню, что красна и горяча
кровь, любовь же голубее неба.
Чувство радостного гнева
ставит на ноги и без врача.
Земно кланяюсь той, что поставила
на ноги меня, той, что с колен
подняла и крылья мне расправила,
в жизнь преобразила весь мой тлен.
Вновь и вновь кладу земной поклон
той, что душу вновь в меня вложила,
той, что мне единственным окном
изо тьмы на солнышко служила.
Кланяюсь поэзии родной,
пребывавшей в черный день со мной.
Прозаики