Сергей Есенин - Том 6. Письма
А. Б. МАРИЕНГОФУ*
12 ноября 1922 г. Нью-Йорк
12 ноября 1922 г.
Милый мой Толя! Как рад я, что ты не со мной здесь в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься.
Изадора прекраснейшая женщина, но врет не хуже Ваньки. Все ее ба́нки и за́мки, о которых она пела нам в России, — вздор. Сидим без копеечки, ждем, когда соберем на дорогу, и обратно в Москву.
Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва. В чикагские «сто тысяч улиц»* можно загонять только свиней. На то там, вероятно, и лучшая бойня в мире.
О себе скажу (хотя ты все думаешь, что я говорю для потомства), что я впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь.
Раньше подогревало то при всех российских лишениях, что вот, мол, «заграница», а теперь, как увидел, молю Бога не умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужно́, значение его для всех, как значение Изы Кремер, только с тою разницей, что Иза Кремер жить может на свое <пение>,* а тут хоть помирай с голоду.
Я понимаю теперь, очень понимаю кричащих о производственном искусстве.*
В этом есть отход от ненужного. И правда, на кой черт людям нужна эта душа, которую у нас в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа, всегда в валенках, с грязными волосами и бородой Аксенова.* С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это так же неприятно, как расстегнутые брюки.
Милый Толя. Если б ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался, как в письме к Ветлугину,* в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине,* сейчас пришел домой, вот приехал Гришка, вот Кроткие, вот Сашка, и т. д. и т. д. В голове у меня одна Москва и Москва.*
Даже стыдно, что так по-чеховски.*
Сегодня в американской газете видел очень большую статью с фотогр<афией> о Камер<ном> театре,* но что там написано, не знаю, зане* никак не желаю говорить на этом проклятом аглицком языке. Кроме русского, никакого другого не признаю и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски.
Конечно, во всех своих движениях столь же смешон для многих, как француз или голландец на нашей территории.
Ты сейчас, вероятно, спишь, когда я пишу это письмо тебе. Потому в России сейчас ночь, а здесь день.
Вижу милую, остывшую твою железную печку, тебя, покрытого шубой, и Мартышан.
Боже мой, лучше было есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь, не здесь. Все равно при этой культуре «железа и электричества» здесь у каждого полтора фунта грязи в носу.
Поклонись всем, кто был мне дорог и кто хоть немного любил меня. В первую голову Гришке, Сашке, Гале и Яне, Жене и Фриде; во вторую всем, кого знаешь.
Если сестре моей худо живется, то помоги как-нибудь ей. В апреле я обязательно буду на своей земле,* тогда сочтемся.
Если нет своих денег, то сходи (обязательно даже), сходи к представителю Гржебина, узнай, по скольку продают в Германии мой том,* и с общей цены на 5000 экз. получи немецкими марками. Потому рыночная цена марок дороже госуд<арственной>. Государство не дало ведь мне ни гроша, поэтому мне выгодней и не обидней. Если ты продашь их спекулянтам, поделишь между Зинаидой и ею.
Недели 2–3 назад послал тебе телеграфом 5 пайков «Ара». Получил ли ты? Если нет, то справься. Ту же цифру послал Ек<атерине> и Зинаиде. Зинаиде послал на Орел, Кромская, 57, Н. Райх. Другого адреса я не знал.
Здесь имеются переводы тебя и меня в изд<ании> «Modern Russian Poetry», но все это убого очень. Знают больше по имени, и то не америк<анцы>, а приех<авшие> в Амер<ику> евреи. По-види<мо>му, евреи самые лучшие цен<ители> искусства, потому ведь и в Росс<ии>, кроме еврейских дев, никто нас не читал.
Ну, прощай пока. Целую тебя и твою Мартышку. Изадора кланяется.
Твой Сергей.
Жоржу, Клычкову, Устинову, Орешину поклонись тоже в первую голову.
Дункан А., 1923
А. ДУНКАН*
1923 г. Нью-Йорк (?) или Париж (?)
Milaya Isadora Ia ne mogu bolshe hochu domoi Sergei.
Брагинскому М. Л., январь 1923
М. Л. БРАГИНСКОМУ*
Конец января 1923 г. Нью-Йорк
Милый, милый Монилейб*!
Вчера днем Вы заходили ко мне в отель, мы говорили о чем-то, но о чем, я забыл, потому что к вечеру со мной повторился припадок.* Сегодня лежу разбитый морально и физически. Целую ночь около меня дежурила сест<ра> милосердия. Был врач и вспрыснул морфий.
Дорогой мой Монилейб! Ради Бога, простите меня и не думайте обо мне, что я хотел что-нибудь сделать плохое или оскорбить кого-нибудь.
Поговорите с Ветлугиным, он Вам больше расскажет. Это у меня та самая болезнь, которая была у Эдгара По, у Мюссе.* Эдгар По в припадках разб<ивал> целые дома.*
Что я могу сделать, мой милый Монилейб, дорогой мой Монилейб! Душа моя в этом невинна, а пробудившийся сегодня разум повергает меня в горькие слезы, хороший мой Монилейб! Уговорите свою жену, чтоб она не злилась на меня. Пусть постарается понять и простить. Я прошу у Вас хоть немного ко мне жалости.
Любящий вас всех
Ваш С. Есенин.
Передайте Гребневу все лучшие чувства к нему. Все ведь мы поэты-братья. Душа у нас одна, но по-разному она бывает больна у каждого из нас. Не думайте, что я такой маленький, чтобы мог кого-нибудь оскорбить. Как получите письмо, передайте всем мою просьбу простить меня.
Кусикову А. Б., 7 февраля 1923
А. Б. КУСИКОВУ*
7 февраля 1923 г. Атлантический океан
Милый Сандро!* Пишу тебе с парохода, на котором возвращаюсь в Париж. Едем вдвоем с Изадорой.* Ветлугин остался в Америке.* Хочет пытать судьбу по своим «Запискам», подражая человеку с коронковыми зубами.*
Об Америке расскажу после. Дрянь ужаснейшая, внешне типом сплошное Баку,* внутри Захер-Менский,* если повенчать его на Серпинской.*
Вот что, душа моя! Слышал я, что ты был в Москве.* Мне оч<ень> бы хотелось знать кой-что о моих делах. Толя мне писал,* что Кожеб<аткин> и Айзенш<тат> из магазина выбыли.* Мне интересно, на каком полозу теперь в нем я, ибо об этом в письме он по рассеянности забыл сообщить.
Сандро, Сандро! Тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется. Если б я был один, если б не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Африку* или еще куда-нибудь. Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть.* Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним. Не могу! Ей-Богу, не могу. Хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу.
Теперь, когда от революции остались только хуй да трубка,* теперь, когда там жмут руки тем и лижут жопы,* кого раньше расстреливали,* теперь стало очевидно, что мы и были* и будем той сволочью, на которой можно всех собак вешать.
Слушай, душа моя! Ведь и раньше еще, там в Москве, когда мы к ним приходили, они даже стула не предлагали нам присесть. А теперь — теперь злое уныние находит на меня. Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской, по-видимому, в нас скрывался* и скрывается какой-нибудь ноябрь.* Ну да ладно, оставим этот разговор про ТЁтку.* Пришли мне, душа моя, лучше, что привез из Москвы нового… И в письме опиши все. Только гадостей, которые говорят обо мне, не пиши. Запиши их лучше у себя «на стенке над кроватью».* Напиши мне что-нибудь хорошее, теплое и веселое, как друг. Сам видишь, как я матерюсь. Значит, больно и тошно.
Твой Сергей.
Paris Rue de La Pompe 103 (сто три) Атлантический океан. 7 февраля 1923.
Дункан А., февраль-апрель 1923
А. ДУНКАН*
Вторая половина февраля — первая декада апреля 1923 г. Берлин
Isadora browning darling Sergei lubich moja darling scurry scurry.
Есениной Е. А., 22 апреля 1923
Е. А. ЕСЕНИНОЙ*
22 апреля 1923 г. Париж
Совершенно невозможная вещь, чтобы я писал тебе тысячу раз и ты, дура, не отвечала.
Добро́ бы ты не знала адреса, Мариенгоф пишет же мне. Я получал его письма в Америке, в Париже и вообще везде по тому адресу, кот<орый> ему указывал. Не знаю, почему у тебя нет смекалки отправить мне хоть одно письмо через него или через Ваню* и написать, как вы живете.