Галина Цурикова - Тициан Табидзе: жизнь и поэзия
В творчестве голуборожцев сказались общие тенденции развития европейской поэзии начала XX века с ее достоинствами, но и с ее противоречиями тоже.
Демократическое искусство XIX века представлялось голуборожцам чрезмерно озабоченным общественными вопросами; позднейшие его последователи, по существу — эпигоны, по их мнению, все свойства подлинного искусства утратили, подменив насыщенную гражданским пафосом поэзию, звучавшую в творчестве Ильи Чавчавадзе и Акакия Церетели, «какофонией гражданской шарманки». Голуборожцы искали новые связи с жизнью, нащупывали иные контексты современности.
Им вовсе не были чужды поиски национальных корней — и в далеком, и в недавнем прошлом грузинской литературы: «Как французские символисты воскресили Ронсара, так и мною был выдвинут Бесики (Бесарион Габашвили), замечательный поэт конца XVIII века, тончайший мастер стиха и александриец, — писал в автобиографии Тициан. — …Как русские символисты — Ф. Тютчева, так я выдвинул Важа Пшавела, величайшего из старшего поколения поэтов Грузии, который в монументальных образах создал грузинский эпос, использовав для своего творчества народную поэзию горной Грузии — Пшаветии и Хевсуретии… Грузинская поэзия к тому времени была совершенно лишена воздействия этих поэтов, и процветало эпигонство народников и Надсона, на что мы со всей силой обрушились. Как известно, грузинская поэзия имеет многовековую культуру: среди величайших поэтов древней Грузии, перекликающихся с великими иранскими лириками и европейскими поэтами, Руставели предвосхищал в великом своем творении „Витязь, носящий барсову шкуру“ итальянское Возрождение. Он как бы предшествует Данте, так же как у Давида Гурамишвили мы находим перекличку с „Большим завещанием“ Франсуа Вийона. Поэты начала XIX века: Ал. Чавчавадзе, Н. Бараташвили, Гр. Орбелиани, заканчивая иранское влияние и восприняв Байрона, Пушкина и Мицкевича, создали полноценную поэзию, органично связав ее с грузинскими корнями…»
Защищая поэтов-романтиков Александра Чавчавадзе, Николоза Бараташвили, Григола Орбелиани и «архаистов» — Бесики и Гурамишвили, — Табидзе, не вступая в открытую полемику, в сущности, противопоставляет их «шестидесятникам» с их «народничеством» и откровенно публицистическими традициями.
Позднее Тициан Табидзе находил некоторое преимущество в том, что школа голуборожцев возникла «на закате символизма и на заре футуризма», — преимущество «критического осознания действительности»: «Свободным от догм обеих школ, нам легче было самоопределиться в грузинской среде и найти национальную почву, — писал он в автобиографии. — Создавая одной рукой недостающие тогдашней грузинской поэзии образцы символической поэзии, мы через атаку футуристов чувствовали их призрачность и точно бились „на пороге как бы двойного бытия“…». Это верно лишь в том смысле, что «узкие догмы» обеих школ не оказали существенного влияния на поэтическую практику голуборожцев, ни даже на их «теоретические» манифесты.
В «теории» преобладал расплывчатый «условный романтизм», весьма далекий от какого бы то ни было «критического осознания действительности» (это пришло позднее!). «Любимые нимфы подняли занавес нашей сцены, и мы, одетые в золото актеры возобновления, поем перед беззвучным народом. „Первословие“ наше ядовито. Оно, как кипящая сталь, обожжет ваше сердце, враги святейшего искусства; вас, которые не верят в царство искусства и перед его высоким престолом не признают наше подданство навеки…» — провозглашало «Первословие», написанное Паоло Яшвили, которое открывает первый выпуск альманаха «Голубые роги». Здесь ничего нет, что могло бы обогатить или хоть подновить обветшалые догматы «искусства для искусства». Это — «возобновление» старого спектакля. Тон манифеста позаимствован у русских футуристов: «пощечина общественному вкусу» — уже не первая.
Не более успешны попытки «самоопределиться в грузинской среде»: «Мы хотим, чтобы Грузия превратилась в безграничный мечтательный город… После Грузии святейшим городом является Париж. Прославляй, народ: это наш злой город, где с сумасшедшим увлечением акробатствовали наши братья-пьяницы Верлен и Бодлер, тайник слов Малларме и Артур Рембо, гордостью пьяный, проклятый муж» («Первословие»).
Паоло Яшвили в среде голуборожцев был глашатаем урбанизма.
В кратком очерке современной грузинской литературы, написанном в начале тридцатых годов, Тициан подчеркивал: «В своих манифестах Паоло Яшвили развивал идеи футуризма… Призывал патриархальную грузинскую поэзию сделать индустриальной и объявить войну устарелым фетишам; ему грезилась машинная Грузия — в образе мирового Парижа, откуда он только что вернулся».
«Манифест Т. Табидзе носит следы ортодоксального символизма», — это он добавляет уже о себе самом.
В сущности, смысл манифестов был неглубок и неоригинален.
В своем творчестве последовательнее других держался символистских традиций Валериан Гаприндашвили. То же можно было бы сказать о Галактионе Табидзе, начинавшем с символистских стихов, но Галактион стоял в стороне от голуборожцев, с ними не дружил.
Голуборожцы довольствовались ярлыками: Паоло Яшвили — грузинский Брюсов, Колау Надирадзе — грузинский Блок, Тициан Табидзе — грузинский Бальмонт, что, впрочем, не мешало им всем писать отличные, вполне оригинальные стихи.
Первый выпуск альманаха «Голубые роги» появился в Кутаиси в начале 1916 года и произвел впечатление скандальной сенсации. Весть о нем быстро распространилась в Грузии и даже вылилась за ее пределы…
10 ноября 1915 года Паоло Яшвили писал Елене Федоровне Бакрадзе, жене грузинского писателя и переводчика Ш. Картвелишвили: «Моя жизнь в Кутаиси небезынтересна. Я сумел сгруппировать вокруг себя молодых служителей искусства. Скоро выпускаем альманах „Циспери канцеби“ („Голубые роги“) с литературным манифестом. Футуризма не будет, хотя почти все газеты отметили, что альманах наш будет являться органом грузинских футуристов. Пусть пишут, что хотят, скучные филистеры… Своих стихов, особенно революционных, я в „Мегобари“ не печатаю, прячу свой пафос для альманаха. Как тебе понравились мои триолеты, посвященные В. Гаприндашвили? За последнее время мне приходилось несколько раз выступать перед обществом. Если интересно, могу прислать отзывы газет (я с ними совсем не считаюсь!)… Послезавтра литераторы и любители сцены разыгрывают „Измену“ Сумбатова. Я играю Эрекле…». Чуть-чуть хвастливое письмо, только чему удивляться? «Иду — красивый, двадцатидвухлетний…» Паоло был еще на год моложе, и не будь он «грузинский Брюсов» — был бы он «грузинский Маяковский»! Кстати, Маяковского он любил и с неподдельным пафосом декламировал. Паоло Яшвили даже писал стихи в манере Маяковского (по-русски). Одно такое стихотворение он напечатал под псевдонимом «Кретхимерский».
Тициан в это время часто писал из Москвы, но его письма тех лет, за небольшим исключением, неизвестны. Только известно, что, будучи студентом, он переписывался с одной молодой учительницей из Телави, Марией Отиевной Немсадзе, — она преподавала русский язык в женской гимназии, «заведении святой Нины». Эти письма, написанные аккуратным бисерным почерком, вспоминает одна из бывших учениц Марии Отиевны. Она приносила письма учительнице, и однажды, получив очередное письмо из Москвы, учительница сказала ей:
— Знаешь, эти письма от молодого талантливого поэта Титэ Табидзе, — и рассказала про него: как он влюблен в поэзию, и как он ее знает, и какой у него характер…
Прошло несколько месяцев, и эта гимназистка, Нина Макашвили, дочь кахетинского князя, арестованного за распространение среди крестьян нелегальной литературы (у него во время ареста нашли солдатскую газету «Копейка», и потом крестьяне, жалея его, говорили: «Бедный наш князь, он украл копейку, и его за это арестовали!»), перебралась в Тифлис. И однажды она увидела на улице красочную афишу, извещавшую, что состоится вечер поэтов-голуборожцев в зале Консерватории…
Вот как ей запомнился этот вечер:
«На сцене — стол, покрытый парчой; на столе — двенадцать стаканов красного вина. За столом сидят: в середине Паоло Яшвили в красной куладже, красавец с огненными глазами… С ним рядом… весь в черном — Валериан Гаприндашвили, с копной курчавых волос, с глазами умными и пытливыми, с улыбкой невинной девушки; тут же Лели Джапаридзе — в голубой рубашке с ярким оранжевым бантом, что по тем временам казалось ужасно смелым; Шалва Кармели, бледный, с грустным лицом…
На столе перед каждым — по стакану с красным вином».
Тот вечер открыл Паоло Яшвили, и он же первый читал стихи, своих знаменитых «Павлинов в городе»:
Был воздух синим — как поток стеклянной мысли, —
и плыли всплески в нем, и вместе с ними плыли
гудки и люди — в ярких бликах непривычных,
и копоть черная из труб фабричных…
Паоло читал темпераментно, звонко, упруго отчеканивая ритм. В стихах он тоже был художник — приехал из Парижа!.. Стихи, насыщенные сине-красным цветом, густо пламенели, рождая в слушателях тревогу и зрительные галлюцинации. (Красные павлины дрожали в городе, раскаленном до синевы — как мираж, становилось жутко!)