Александр Амфитеатров - Отравленная совесть. Роман
Он отнес хлыст в свою спальню и положил на туалетный столик. Потом позвонил.
— Иоган, — приказал он явившемуся слуге, — заметили вы эту даму, которая от меня вышла?
— Мадам Леони?
— Да. Меня для нее никогда нет дома. Передайте это швейцару.
— Слушаю-с.
XVII
Оставшись один, Ревизанов долго и внимательно читал полученное письмо:
«Очень может быть, что письмом этим я делаю новую ошибку и даю вам новое оружие против меня. Но все равно. У вас столько оружий, что одним больше, одним меньше не сделает разницы. Если вы хотите меня погубить, то погубите и без этих жалких строк. Я в последний раз пытаюсь умилостивить вас, смягчить ваше сердце. Сжальтесь надо мною, оставьте меня в покое. Что вам во мне? на что я вам? Мало ли женщин красивее меня! Я уже немолода, я мать семейства, у меня взрослые дети. Пощадите мою совесть… как я буду смотреть им в глаза? Отпустите меня на волю! Клянусь: я буду благодарна вам, как благодетелю. Вместо врага, вы приобретете друга, верного и преданного, какого у вас еще не бывало».
Ревизанов долго думал. По лицу его ходили тени. Он сел к письменному столу, несколько раз брался за перо и снова опускал его… Ему — против воли — стало жаль женщины, писавшей это робкое, униженное письмо.
— Да… но отказаться от нее — невозможно, — размышлял он. — Она зацепила меня слишком крепко: если я отпущу ее, это отравит мне жизнь, будет грызть меня целые годы… «Немолода»… «есть красивее меня»… странные эти женщины!.. живут, живут — доживают до конца бабьего века — и все еще думают, что любят их за молодость, за красоту… Любят — потому что любится; любят не женщину, но свою прихоть к ней.
Он еще раз перечитал письмо, хмурясь все больше и больше… Память уносила его к далекому, но не забытому времени, когда он, смущенный, растерянный, уничтоженный, стоял пред этою самою женщиною, которая теперь ползает у его ног с мольбами о пощаде, и не знал, что ответить на ее негодующий взгляд, обличавший его лицемерие, — взгляд ангела в день судный… И как тогда, он теперь снова то краснел, то бледнел под этим воображаемым взглядом…
«Как я был тогда побежден! как раздавлен! — думал он. — О, больше уж никто, никогда в жизни не одерживал надо мною такой победы… Нет, нам надо поквитаться. Есть моменты, которые остаются жить в сердце навсегда, как зудящие кровоточивые ранки.
Этот момент, когда она застала нас с Олимпиадою, — из таких. Мне стыдно себя в ту минуту, стыдно… вот чего я ей не прощу, вот ради чего она мне нужна теперь! Я хотел бы забыть, что она была сильнее меня, и тогда легко отпустил бы ее на свободу… Но над памятью своею никто не властен… я все помню и ничего не простил… Может быть, я и люблю-то ее потому, что она — одна из всех женщин, каких бросала судьба в мои объятья, — сумела однажды смутить меня и унизить, умеет теперь презирать и ненавидеть; потому что с нею надо бороться, надо покорить ее, завоевать… Ступить ей сейчас — значит, быть побежденным ею во второй раз… Ни за что!»
И на полученном письме Андрей Яковлевич написал решительным и твердым почерком:
«У меня, суббота, 12 часов ночи».
Он запечатал письмо в конверт со своим вензелем и, часом позже, проезжая мимо квартиры Верховских, сам отдал его горничной для передачи Людмиле Александровне.
— Не потеряй, милая, — предупредил он, — здесь билет в театр.
— Теперь я уверен, что моя взяла! — улыбался Андрей Яковлевич, летя в своих санках по Пречистенке. — И надеюсь, что, возвратив письмо, я поступил, хотя настойчиво, но по-рыцарски… Никогда не надо натягивать струну до последнего: оставь свободным хоть один колок. А в этой скрипке струны натянуты уже сильно, очень сильно.
Утром в субботу Ревизанов встретил на улице Синева и зазвал его к себе завтракать. Странно: молодой следователь ему нравился. Может быть, даже, что нравился именно тою скрытою антипатиею, тем задором, какие он неизменно встречал и чувствовал в Петре Дмитриевиче. Синев, всегда обласканный при встрече с Ревизановым, не знал, чему это приписать. Он не уклонялся от Ревизанова, потому что слишком интересовался им, но — в глубине души — ощущал некоторое угрызение совести: «Вот, мол, человек ко мне — всею душою, всегда внимателен, ласков, любезен, а я против него все на дыбы да на дыбы…»
На этот раз он не выдержал и в конце завтрака откровенно спросил:
— Скажите, Андрей Яковлевич: зачем вы затащили меня к себе?
— Разве вам было скучно? — удивился Ревизанов.
— Нет. Помилуйте! Вы отлично кормите, еще лучше поите, у вас несравненные сигары, и болтать с вами занимательно.
— На что же вы жалуетесь? — как говорится в какой-то оперетке.
— Я и не думаю жаловаться, — напротив, счастлив и благодарен. Вам-то что за охота со мною возиться?
Ревизанов сделал комический поклон:
— Всегда рад вам, Петр Дмитриевич, душевно рад.
— Вот этого именно я не понимаю: с чего вам радоваться-то? Что я для вас представляю? Так, грубиян-мальчишка, моська — знать, она сильна, что лает на слона!
Ревизанов засмеялся:
— Батюшки! Что за унижение паче гордости? Кажется, всего лишь третью бутылку клико пьем, а уже…
— Покаянный стих? — подхватил Синев. — Ничего. Так и надо. Он мною в отношении вас уже с третьего дня владеет… Эта правда, что я слышал: будто вы за всех наших студентов недостаточных, к исключению предназначенных, плату в университет внесли?
— Предположим, что правда, — нехотя протянул Ревизанов. — Так что же?
Синев встал и поклонился в пояс:
— Великолепно, батенька! Поклон вам! Поклон до земли!
Но Ревизанов возразил даже как бы с некоторой досадой:
— Что тут великолепного? Вы же знаете мой взгляд на благотворительность. Еще одна неизбежная взятка обществу. Только и всего.
Но Синев грозил ему пальцем:
— Э, батенька! дудки! Теперь не обморочите. Знаем мы, как вас понимать надо, притворщик вы. Руку вам жму за студентов наших… благородно поступлено… руку жму!
— Что ж на сухую-то жать?
Ревизанов позвонил и приказал подать еще вина. Синев, уже несколько грузный, ужаснулся было, но Ревизанов усадил его, смеясь:
— Так позвольте вас немножко подпоить. Задобриваю вас, мой друг. Помните наши пылкие дебаты у Верховских?
— Это о непойманных преступниках-то?
— Да. Вы следователь. Почем знать? Может быть, вы — моя судьба. Следовательские инстинкты не разыгрываются у вас в моем присутствии? а?
Синев ответил на шутку довольно натянутым смехом:
— Тогда бы я не сидел с вами за одним столом.
— Напрасно. Следователю не резон быть пуристом. Якшайтесь с преступником, если хотите добиться от него толка.
— А скажите серьезно, Андрей Яковлевич, — сказал Синев, — как вы сами относитесь к этой вечной диффамации вас, из-за угла?
Ревизанов усмехнулся:
— Точно так же, как если меня ругают в открытую… вроде вас, например.
— Ме-е-еня?! — Синев даже руками развел.
— Довольно невинно спрошено. А историйку об уральском Крезе забыли?
— Это у Ратисовой-то?
— Именно у Ратисовой.
Синев сконфузился:
— Андрей Яковлевич… Фу! какое это было мальчишество!.. Послушайте, Андрей Яковлевич…
— Да нет: вы не беспокойтесь и не трудитесь извиняться, — остановил его Ревизанов, — я на вас не сержусь.
Синев мялся, красный, как мак:
— Меня стоило за уши выдрать, а вы великодушно промолчали.
— Я в таких случаях всегда молчу.
— Всегда?
— Обязательно.
— Опасная система, Андрей Яковлевич.
— Почему?
— Молчание могут принять за знак согласия.
Ревизанов презрительно повел губами:
— А мне какое дело? пусть принимают.
Синев смотрел на него с любопытством, почти жалостливым.
— Андрей Яковлевич, да ведь нехорошо… И как только в вас совмещается все это… ну, ведь сознаете же вы… Ну, признайтесь, поймите, скажите вслух, громко, что было нехорошо?
Ревизанов ответил ему без улыбки, с серьезным, почти угрюмым взглядом:
— Хорошо или не хорошо, а не переменишь, если было. Хвалиться нечем, а отрекаться — горд.
— Смелый же вы человек! — вздохнул Петр Дмитриевич, глядя на него с любопытством.
— Да, робеть и труса праздновать не в моих правилах.
— Дело в том, Петр Дмитриевич, — продолжал он, подумав, — что, если человек сам сознает в себе преступника и не боится им остаться, так трусить посторонней пустопорожней болтовни и считаться с нею — ему нечего.
— Послушайте! это… — начал было смущенный Синев.
Ревизанов захохотал:
— Нет, вы погодите хватать меня за шиворот. Я не дамся: я если и преступник, то на легальных основаниях.
Синев покраснел.
— Черт знает что такое! — проворчал он. — С вами разговаривать — что по канату ходить.
— Лет пять тому назад, — медленно говорил Ревизанов, — я поссорился с одним банкиром… Блюмом его звали…