Антология - Европейская поэзия XIX века
АРТЮР РЕМБО
Артюр Рембо (1854–1891). — К девятнадцати годам отчаявшись в дерзких замыслах преобразить саму сущность поэзии, а с нею и всю неприемлемую, «ненастоящую» жизнь, Рембо навсегда отказался от литературы, покинул Европу и занялся торговлей в пустынях Африки. Вернуться во Францию его заставила только смертельная болезнь.
Неукротимая мятежность сказалась уже в первых стихах Рембо, написанных почти подростком; таковы и несколько пьес, посвященных Парижской Коммуне. Гнев, презрение, сострадание, нежность обретают у него напряженность почти экстатическую. Стремление передать в стихе не постигаемое логикой, доступное лишь «ясновидению», особенно настойчиво в «Последних стихотворениях» (1872) и цикле стихотворений в прозе «Озарения» (1872–1873). Трагическая книга «Сквозь ад» (1873) рассказывает об этом опыте и его крахе; но поэтический эксперимент Рембо оказался необходим для всего дальнейшего пути французской лирики. В XX веке во французской словесности сложился подлинный культ Рембо.
ЗЛО
Перевод М. Яснова
Пока над головой свистят плевки картечи,
Окрашивая синь кровавою слюной,
И, сотни тысяч тел сжигая и калеча,
Злорадный властелин полет бросает в бой;
Пока скрежещет сталь, сводя с ума бегущих,
И грудою парной растет в полях зола,—
Бедняги мертвецы! В твоих, природа, кущах!
Зачем же ты людей так свято создала? —
В то время бог, смеясь и глядя на узоры
Покровов, алтарей, на блеск тяжелых чаш,
Успев сто раз на дню уснуть под «Отче наш»,
Проснется, ощутив тоскующие взоры
Скорбящих матерей: они пришли, — и что ж? —
Он с жадностью глядит на их последний грош.
РУКИ ЖАН-МАРИ
Перевод П. Антокольского
Ладони этих рук простертых
Дубил тяжелый летний зной.
Они бледны, как руки мертвых,
Они сквозят голубизной.
В какой дремоте вожделений,
В каких лучах какой луны
Они привыкли к вялой лени,
К стоячим водам тишины?
В заливе с промыслом жемчужным,
На грязной фабрике сигар
Иль на чужом базаре южном
Покрыл их варварский загар?
Иль у горячих ног мадонны
Их золотой завял цветок,
Иль это черной беладонны
Струится в них безумный сок?
Или, подобно шелкопрядам,
Сучили синий блеск они,
Иль к склянке с потаенным ядом
Склонялись в мертвенной тени?
Какой же бред околдовал их,
Какая льстила им мечта
О дальних странах небывалых
У азиатского хребта?
Нет, не на рынке апельсинном,
Не смуглые у ног божеств,
Не полоща в затоне синем
Пеленки крохотных существ;
Не у поденщицы сутулой
Такая жаркая ладонь,
Когда ей щеки жжет и скулы
Костра смолистого огонь.
Мизинцем ближнего не тронув,
Они крошат любой утес,
Они сильнее першеронов,
Жесточе поршней и колес.
Как в горнах красное железо,
Сверкает их нагая плоть
И запевает «Марсельезу»
И никогда — «Спаси, господь».
Они еще свернут вам шею,
Богачки злобные, когда,
Румянясь, пудрясь, хорошея,
Вы засмеетесь без стыда!
Сиянье этих рук влюбленных
Мальчишкам голову кружит.
Под кожей пальцев опаленных
Огонь рубиновый бежит.
Обуглив их у топок чадных,
Голодный люд их создавал.
Грязь этих пальцев беспощадных
Мятеж недавно целовал.
Безжалостное солнце мая[323]
Заставило их побледнеть,
Когда, восстанье поднимая,
Запела пушечная медь.
О, как мы к ним прижали губы,
Как трепетали дрожью их!
И вот их сковывает грубо
Кольцо наручников стальных.
И, вздрогнув, словно от удара,
Внезапно видит человек,
Что, не смывая с них загара,
Он окровавил их навек.
ПЬЯНЫЙ КОРАБЛЬ
Перевод Д. Бродского
Те, что мной управляли, попали впросак:
Их индейская меткость избрала мишенью,
Той порою как я, без нужды в парусах,
Уходил, подчиняясь речному теченью.
Вслед за тем, как дала мне понять тишина,
Что уже экипажа не существовало,
Я, голландец, под грузом шелков и зерна
В океан был отброшен порывами шквала.
С быстротою планеты, возникшей едва,
То ныряя на дно, то над бездной воспрянув,
Я летел, обгоняя полуострова,
По спиралям сменяющихся ураганов.
Черт возьми! Это было триумфом погонь!
Девять суток — как девять кругов преисподней!
Я бы руганью встретил маячный огонь,
Если б он просиял мне во имя господне!
И как детям вкуснее всего в их года
Говорит кислота созревающих яблок,
В мой расшатанный трюм прососалась вода,
Руль со скрепов сорвав, заржавелых и дряблых.
С той поры я не чувствовал больше ветров —
Я всецело ушел, окунувшись, назло им,
В композицию великолепнейших строф,
Отдающих озоном и звездным настоем.
И вначале была мне поверхность видна,
Где утопленник — набожно подняты брови —
Меж блевотины, желчи и пленок вина
Проплывал, — иногда с ватерлинией вровень,
Где сливались, дробились, меняли места
Первозданные ритмы, где в толще прибоя
Ослепительные раздавались цвета,
Пробегая, как пальцы вдоль скважин гобоя.
Я знавал небеса гальванической мглы,
Случку моря и туч и бурунов кипенье,
И я слушал, как солнцу возносит хвалы
Растревоженных зорь среброкрылое пенье.
На закате, завидевши солнце вблизи,
Я все пятна на нем сосчитал. Позавидуй!
Я сквозь волны, дрожавшие, как жалюзи,
Любовался прославленною Атлантидой.
С наступлением ночи, когда темнота
Становилась торжественнее и священней,
Я вникал в разбивавшиеся о борта
Предсказанья зеленых и желтых свечений.
Я следил, как с утесов, напрягших крестцы,
С окровавленных мысов под облачным тентом
В пароксизмах прибоя свисали сосцы,
Истекающие молоком и абсентом.
А вы знаете ли? Это я пролетал
Среди хищных цветов, где, как знамя Флориды,
Тяжесть радуги, образовавшей портал,
Выносили гигантские кариатиды.
Область крайних болот, тростниковый уют,—
В огуречном рассоле и вспышках метана
С незапамятных лет там лежат и гниют
Плавники баснословного Левиафана.
Приближенье спросонья целующих губ,
Ощущенье гипноза в коралловых рощах,
Где, добычу почуя, кидается вглубь
Перепончатых гадов дымящийся росчерк.
Я хочу, чтобы детям открылась душа,
Искушенная в глетчерах, рифах и мелях,
В этих дышащих пеньем, поющих дыша,
Плоскогубых и голубобоких макрелях.
Где Саргассы развертываются, храня
Сотни мощных каркасов в глубинах бесовских,
Как любимую женщину, брали меня
Воспаленные травы в когтях и присосках.
И всегда безутешные — кто их поймет? —
Острова под зевающими небесами,
И раздоры парламентские, и помет
Глупышей, болтунов с голубыми глазами.
Так я плавал. И разве не стоил он свеч,
Этот пьяный, безумный мой бег, за которым
Не поспеть, — я клянусь! — если ветер чуть свеж,
Ни ганзейцам трехпарусным[324], ни мониторам[325].
Пусть хоть небо расскажет о дикой игре,
Как с налету я в нем пробивал амбразуры,
Что для добрых поэтов хранят винегрет
Из фурункулов солнца и сопель лазури.
Как со свитою черных коньков я вперед
Мчал тем временем, как под дубиной июлей
В огневые воронки стремглав небосвод
Рушил ультрамарин в грозном блеске и гуле.
Почему ж я тоскую? Иль берег мне мил?
Парапетов Европы фамильная дрема?
Я, что мог лишь томиться, за тысячу миль
Чуя течку слоновью и тягу Малынтрома.
Да, я видел созвездия, чей небосклон
Для скитальцев распахнут, людей обойденных.
Мощь грядущего, птиц золотых миллион,
Здесь ли спишь ты, в почах ли вот этих бездонных?
Впрочем, будет! По-прежнему солнца горьки,
Исступленны рассветы и луны свирепы,—
Пусть же бури мой кузов дробят на куски,
Распадаются с треском усталые скрепы.
Если в воды Европы я все же войду,
Ведь они мне покажутся лужей простою,—
Я — бумажный кораблик, — со мной не в ладу
Мальчик, полный печали, на корточках стоя.
Заступитесь, о волны! Мне, в стольких морях
Побывавшему, — мне, пролетавшему в тучах,—
Плыть пристало ль сквозь флаги любительских яхт
Иль под страшными взорами тюрем плавучих?
СЧАСТЬЕ