Александр Оленич-Гнененко - Избранное
Насколько мы знаем, из бесчисленных тысяч бизонов, бродивших в прериях еще совсем недавно, к моменту, когда пишется эта книга, только одно стадо бизонов в 20 голов сохраняется в частном парке».
Разговор умолкает. Укладываемся спать.
Ровным ярким пламенем горят большие буковые поленья. Вверху, под дощатой крышей балагана, свиваются в живой клубок черные ночные тени и синий душистый дым костра. В щель пробиваются острые лучи белой, будто заиндевевшей звезды.
Безымянный балаган, 28 январяЕще не рассвело, но где-то высоко в пихтах, просыпаясь, пискнула невидимая птица, за ней другая, третья, и вот лес уже оглашается разноголосым свистом, писком и трещаньем. Через несколько мгновений птичий хор разбивается на отдельные голоса и стихает.
Взошло солнце. Высоко над сине-зелеными пихтами встают серебряные вершины Пшекиша. Утренний свет вспыхивает голубыми и розовыми длинными иглами на блистающей белизне снежных полян и сугробов.
Зимний лес кажется пустынным и мертвым. Глубоко в щелях среди камней, в норах под корнями, в прелой трухе дуплистых деревьев лежат окоченелые ящерицы, медяницы, ужи и гадюки. Крепко спят лягушки, зарывшись в мягкую тину на дне ручьев и луж. В своих подземельях и дуплах дремлют ожиревшие за осень барсуки и полчки и висят вниз головой, сцепившись в огромные гроздья и согревая друг друга, летучие мыши. В устланной травами пещере или в снеговой берлоге под шихтой, сладко посасывая лапу, видит сны медведь. Под корой буков и пихт, грабов и кленов, в трухлой мякоти гнилых пней, словно мертвые, костенеют бабочки, мухи, жужелицы, усачи.
Но безжизненность зимнего леса обманчива; Пригрело солнце, и скромная серая бабочка, порхая, пролетела над снегами. Вслед за ней спешит странное длинноногое насекомое — не то комар, не то крылатый муравей.
Местами на ослепительно белой пелене видны темные проталины-отдушины: то, проточив теплым дыханием глубокие снега, тянутся к свету и воздуху растения-зимовники. Здесь, в затишье подснежных пещерок, зеленеют цикламены, вейник, ползучий ожинник, остролистая овсяница. Это зимние зеленые пастбища копытных обитателей заповедника: оленей, серн, косуль, туров. Вот, защищенный с севера рододендроном и пушистым сугробом, греется на солнце кустик земляники, покрытой изумрудно-свежими листками, а рядом, в протаявшей черной ямке в снегу, какое-то незнакомое растение выпустило вдоль тонкого стебля десятки мельчайших листьев и таких же крошечных бледноголубых колокольчиков.
Снег на открытых полянах пышнее и глубже.
Снова признаки жизни: на молодом высокогорном клене объедены кора и нежные побеги. На снегу под кленом — следы оленей. Немного дальше в сугробах протоптана каким-то грузным зверем целая тропа: в глубокой борозде — отпечатки широких и коротких копыт с небольшими копытцами-«папорками» — позади. Кабан! Заросший буро-черной щетиной, матерый секач ночью и на, ранней заре прогуливается здесь в одиночестве, роет длинным рылом снег, вскапывает землю, добывая буковые орехи и разные клубни. То тут, то там лежат валки влажной ржаво-коричневой листвы, выброшенной из-под снега, и полулуньями чернеет взрытая земля..
Поднимаюсь от кабаньей тропы по крутому склону. В сотне шагов повыше, среди бурелома, у основания обрывистых утесов — «присколков», протянулся по снегу отчетливый, очень свежий след рыси. Он такой же круглый и четырехпалый, с подушками сзади, как у дикого кота, только раз в пять крупнее. Рядом шла другая рысь, как видно, молодая, так как следы значительно меньших размеров. Вскоре следы рысей пересекли кабанью тропу и дальше уже печатаются на ней: рыси охотятся на секача.
Решаю тропить рысей. Вот они скользили между деревьев, едва не задевая стволов, осторожно перебирались через заснеженный валежник, а вот тут поднялись на присколок… Две овальные вмятины в снегу на вершине осыпей, у самого отвеса, говорят, что рыси здесь залегали, быть может, подкарауливали добычу. Отсюда следы повернули обратно, вниз, по направлению к нашему лагерю, и вначале идут рядом с прежним следом. Рыси на этот раз крались еще медленнее и осторожнее. В одном месте они перебирались через запорошенный снегом огромный ствол упавшей пихты. Измеряю расстояние между отпечатками задних лап старой рыси, оставленными на стволе, и следами передних лап на снегу в месте спуска: больше метра. По пути к нашему балагану рыси дважды затаивались. В одной из лежек, там, где находилась морда рыси, снег испятнан ржавыми брызгами крови. Другая лежка — метрах в пятидесяти от балагана. Следы рассказывают, что рыси подкрадывались, почти ползли на брюхе к сугробу, залегли за ним и, прижавшись всем телом к снегу, чуть поднимали головы, вглядываясь в балаган.
Следы рысей снова повернули вниз, в поросшее пихтами и буками ущелье. Но теперь не видно четких отпечатков четырехпалых лап. Снег вдоль пути рысей вспушен прерывистыми бороздами. Звери уходили огромными прыжками.
Передо мной, как на ладони, наш лагерь. В морозном воздухе разносится звонкий стук топора. Свалив мертвый бук, Бессонный колет его на дрова. Вот что испугало рысей!
Окликаю Бессонного, и мы вместе продолжаем тропление. Шагах в двадцати рыси разделились: молодая направилась в гору, а старая скатилась бешеными прыжками с крутизны в бурелом. Перелетая через упавшие стволы, через пни и незамерзшие ручьи, она промчалась по ущелью и поднялась на противоположный склон. Проследив ее еще около километра, возвращаемся к лагерю.
Наш путь пересекают следы трех косуль: на насте чуть заметен оттиск маленьких острых копыт. Немного дальше мы наталкиваемся на глубоко выбитую в снегах тропу все того же кабана-одинца. Кабан гулял не один: за ним кралась рысь, очевидно, самец, так как следы очень велики. Рысь шла за кабаном буквально по пятам. Круглые отпечатки кошачьей лапы, такие же свежие, как и те, что мы только что видели, ложатся точно, след в след, в оттиск кабаньих копыт.
В двух местах рысь шла снегами напрямик, срезая кабанью тропу и отжимая секача в полуметровые сугробы, к скалам, где затаились две другие рыси. Полметра — предельная для кабана глубина снега, и ясно видно, как тяжело двигался секач, пробиваясь сквозь сугробы.
У старой пихты, на самой вершине подъема, след рыси оборвался. Огромный скачок назад, под уклон, прочь от кабаньей тропы, свидетельствует о сильном и внезапном испуге: наш балаган всего в каких-нибудь сорока метрах.
— Это одна семья рысей, — объясняет Григорий Иванович. — Они сообща гнали кабана. Не будь нас, пожалуй, и прикончили бы его.
Вечером беседуем, собравшись вокруг пляшущего пламени костра. По стенам балагана скользят дрожащие тени и отблески огня. Григорий Иванович лежит лицом к костру, на пихтовой хвое. В его глазах вспыхивают желтые искорки. Резко выделяющиеся при свете костра скулы, тонкие, сжатые губы и, словно высеченный из камня, подбородок делают Бессонного похожим на индейца.
Вспоминая тропление рысей, он говорит:
— Вот ту рысь, в чьей лежке мы видели кровь, должно быть поранил кабан, не иначе. Если бы рысь держала в зубах мясо, на снегу что-нибудь да осталось бы, кроме крови.
Пономаренко подтверждающе кивает головой: — Кабан — не олень. Он сразу залезает под валежину, сшибает рысь. Хорошо еще, если после этого у нее цела останется голова. Олень — тот шею держит высоко, раздвигает рогами ветки, ломает сучки, значит, спасает рысь, а та сидит у него на загривке, дерет ему шею. На тех рысей, что лошадей у нас разорвали, я клал отраву — стрихнин. Взял я на приваде не рысей, а орла-бородача: отравился он. Огромный был орел — два метра шестьдесят сантиметров в размахе. Орел этот теперь в коллекции зоологического сектора.
Михаил Сафонович сдвигает на затылок непомерно большую ушастую шапку из шкуры косули и продолжает:
— У нас на Кише, на Терновой поляне, рыси заели трех лошадей. Большой вред они делают. С кабанами тоже горе. Летом я был огородником на Кише. Слышу — у всех один разговор: «Здесь ничего не родится, мороз убивает». Я посмотрел — земля чистое золото, как не родится? У меня есть свои способы, простые, крестьянские. Мой отец был садовником и огородником. В тридцатом году я вступил в колхоз и сам межу выкорчевывал, чтобы даром ни один клочок земли не пропадал. Посеял я огород на Терновой поляне и дал кишинцам в конце лета сорок пять тонн разных овощей. Хорошо уродилась и картошка. Пришло время копать ее — повадились на огород дикие свиньи. Ну, хоть ты что хочешь — каждую ночь роются. Мы и на засидках караулили, слышно, как в траве свиньи пыхтят — трава густая, высокая, — однако, на огород не выходят, нас чуют. Только маленькие туда-сюда шмыгают, схватят картофелину — и обратно. И смех, и грех. В ведро стучишь, из ружья дробью стреляешь — никакого внимания. Много картофеля они у меня перепортили. А в зоосекторе сомневались, говорили, что дикая свинья не любит картошки: так, мол, у Динника написано.