Александр Житинский - Плывун
— А это твое? — кивнул на тетрадку и чернильницу с пером Пирошников.
— Да… — замялся Геннадий. — Чуток сочиняю. Это моя кают-компания. Секретная…
И он поведал историю этой секретной каюты в недрах фрегата «Петропавловский».
По его словам, ему удалось договориться с прорабом строительной фирмы, производившей реконструкцию дома после расселения. К тому времени Геннадий уже снискал расположение хозяина дома и был назначен начальником службы охраны объекта. Но он не поставил Джабраила в известность о своем намерении сохранить кладовую и спрятать ее от посторонних глаз. Вопрос был решен по старинке, с помощью изрядного количества водки, но кладовая была упрятана на славу. Теперь никто в доме, кроме Геннадия, не догадывался о наличии за потайной дверью целой комнаты со всяким старьем. Правда, прораб Владимир Алексеевич тоже вытребовал себе ключ от кладовой и иногда, не чаще чем раз в три месяца, ночевал там, когда был сильно выпивши и не хотел идти домой.
Геннадий же посещал кладовую часто, всегда в те часы, когда менеджеры многочисленных офисов покидали бизнес-центр. Тогда в пустынном коридоре появлялся Геннадий, щелкал замок и владелец каморки будто исчезал в стене.
Жаль, что этого никто не видел.
Пирошников слушал эту историю со вниманием и тихой завистью, поскольку иметь потайное место, куда можно было бы спрятаться от всех глаз, было его заветной мечтой.
Однако пора было возвращаться к гостям.
Выходя из кладовой в бывший коридор коммуналки, блиставший теперь кафелем и хромом, Пирошников вдруг почувствовал, что ощущение нереальности происходящего, возникшее в кладовой, не покинуло его. Выражалось это в бликах ламп, которые раньше горели белым мертвым сиянием, а теперь будто бы мерцали, струили свет по гладким стенам, в которых множились фигуры Геннадия, Толика, девочек и самого Пирошникова, будто шли они по ярким белым коридорам, преломляясь в пространстве наподобие лучей в гранях стеклянной призмы.
И ангелы были крылаты,
И солнцем горела слюда,
И шли мы вперед, как солдаты,
Нигде не оставив следа, —
вспомнились ему строчки забытого поэта. Легкая поступь трехстопного амфибрахия почти оторвала Пирошникова от мраморного пола и унесла вдаль, откуда уже нет возврата.
Но почему же «нигде не оставив следа»? Вот он — след неизвестного автора, в этих вот строчках! Ах, неправда, неправда, жалкие оправдания. Нигде и никогда.
И в лифте, несущемся вниз с угрозой для жизни, не покидал Пирошникова этот размер прыжков серны, гарцующей у края пропасти. Лица детей были печальны и сосредоточенны, будто приоткрылась им не дверца в тайный склад, а вход в пыльный склеп с разбитыми надеждами.
Пирошников, когда выпивал, любил думать красиво.
На минус третьем было уже тихо, лишь Софья Михайловна и Дина убирали посуду со стола, унося ее на коммунальную кухню.
— Владимир Николаевич, нашему салону предсказан успех! — радостно объявила Софья, увидев Пирошникова. — Гороскоп очень благоприятен, Дина Рубеновна посмотрела…
— И куда же она посмотрела? В рюмку? — грубовато и неуклюже пошутил Пирошников, но тут же спохватился. — Простите, Дина!
— Не стоит извинений, — лучезарно улыбнулась прорицательница. — Но свет в конце тоннеля виден безусловно.
И в это мгновение легонько звякнули сгрудившиеся на столе чашки, фужеры и рюмки, как бывает в поезде на стыках рельсов, когда звенят ложечки в пустых стаканах.
Котенок Николаич на руках Анюты издал короткое мяуканье.
— Я сейчас, — сказал Геннадий и, круто развернувшись, поспешил к лифту.
Дина улыбалась загадочно.
— Что это было? — спросил Пирошников.
— А что? Не понимаю… — насторожилась Софья.
Дети тоже ничего не заметили.
Лишь где-то в конце коридора залаяла собака.
Дети стали собираться по домам, откланялась и Софья Михайловна, пообещав завтра же в десять утра открыть магазин-салон поэзии, исчезла за своею дверью и прорицательница.
Пирошников запер дверь салона на ключ и зашел в свой бокс, принявший наконец домашний вид.
— Теперь можно жить, — объявил Пирошников котенку. — Точней, доживать, — добавил он мрачно, опуская котенка на застеленную постелью тахту…
Но Николаич ввиду своей крайней молодости отнюдь не собирался доживать, а, сладко потянувшись, изобразил на мордочке довольство и заснул сном праведника.
Глава 9. Предварительные итоги
Общий праздник новоселья, безусловно, способствовал началу работы магазина-салона поэзии. Софья Михайловна с первого же дня заимела обыкновение выносить стул, на котором она сидела, в общий коридор и встречать посетителей рядом с дверью в магазин, провожая внутрь и оставляя наедине с Прекрасным. А сама возвращалась на свой пост за новым посетителем.
Впрочем, интересовали ее не только посетители магазина, а вообще все домочадцы, спешившие на работу, в магазин или учиться, а также возвращавшиеся домой — каждому она успевала сказать слово, а иногда и завязать разговор.
Это относилось и к посторонним людям, навещавшим салон Деметры или парикмахерскую «Галатея». Лишь коренастые накачанные подростки из клуба восточных единоборств проходили мимо враскачку, не удостаиваясь ее внимания… Их Софья побаивалась.
За разговорами не забывала она и своих обязанностей продавца, непременно ввертывая на прощанье что-нибудь типа:
— Заходите, чудесный Есенин появился. В супере…
Или:
— Рекомендую Губермана. Краткость — сестра таланта.
Репертуар ее был разнообразен.
Пирошников в это время обычно находился за стенкой, в своем боксе, одетый в домашний костюм и тапки, небритый и иногда в меру похмельный. Щебетанье Софьи его почему-то раздражало, и лишь ощутимый доход от продаж как-то мирил его с новой формой торговли.
Правду сказать, ощутимым он был лишь в сравнении с доходом на Первой линии. Но и эти скромные продажи Софьи позволяли Пирошникову ежедневно выпивать вечером бутылочку сухого красного (он предпочитал бордо или кьянти стоимостью не более трехсот рублей за бутылку), закусывая его сыром и предаваясь сладостно-мучительному подведению итогов собственной жизни.
Он предпочитал называть их «предварительными итогами», повторяя известную ему хитрость Сомерсета Моэма, сочинившего когда-то книжку под таким названием — как бы итоговую, а потом прожившего еще лет двадцать, так что итоги действительно оказались весьма предварительными.
Впрочем, Пирошников никогда не считал себя не то что Сомерсетом Моэмом, но даже просто в какой-то степени творческим человеком. Точнее, человеком искусства, потому как творческим Пирошников считал любого человека, а главным предметом творения почитал его собственную жизнь. Это был роман, создаваемый и проживаемый на свой страх и риск перед другими людьми — читателями, а иногда и почитателями или хулителями его жизни. В сущности, он создавал свой роман жизни именно для них — для их одобрения или порицания, но не меньше и для себя, для собственного одобрения и порицания.
Сейчас он дописывал этот роман, и та концовка, которая свалилась ему на голову в виде возвращения в дом на Петроградской стороне, весьма его занимала, потому что такой сюжетный ход им ранее не предусматривался, а значит, требовал от него значительных творческих усилий, чтобы использовать на пользу роману.
Как любитель литературы он понимал, что одна концовка не может спасти слабого романа. И сейчас он анализировал свою жизнь именно так, как критик анализирует текст.
В этом романе имелась явно преувеличенная первая часть, растянувшаяся почти на тридцать лет. Это были годы поисков себя и своего жизненного предназначения. Непонятно было, откуда взялась сама идея предназначения, почему, с какой стати юный Пирошников решил, что у его жизни есть или должно быть Предназначение? В чем оно должно было состоять? В некоем длительном поприще, в неукоснительной миссии, исполняемой прилежно и со старанием на протяжении многих лет, или же в кратковременном подвиге?
Ему почему-то всегда казалось, что от него ждут именно подвигов. Правда, чем дальше, тем меньше. И невыполнение этих подвигов Пирошников неизвестно почему записывал себе в минус, хотя многие этого попросту в себе не замечают, с какой стати? Подвигов обещано не было.
Оговоримся: никому, кроме себя.
И сейчас, подходя к итогу своей жизни, Владимир Николаевич осознавал, как мало осталось времени для подвига, да и необходимость его все чаще ставилась под сомнение.
Причем подвиг этот неминуемо должен был совершиться по приказу Предназначения — и во славу Отечества.
Но почему Отечества, а не своего дела, призвания, семьи, в конце концов?