Виктор Широков - Иглы мглы
М. Л.
Был полдень. Я лежал на койке.
Лишь книгу старую открыл,
как вдруг услышал крики сойки
и стук в стекло, и шорох крыл.
Проголодавшаяся птица
с балкона колотилась в дверь;
она хотела поделиться
со мной одною из потерь.
Бездумно прежняя жиличка
явила ветреную прыть,
кроша то хлебец, то яичко,
и вот — сумела прикормить.
Но час настал. И съехав резво,
жиличка канула во мглу;
а птица пьяно или трезво
мне барабанит по стеклу.
Она круглит привычно глазки
и не предчувствует беды.
Она привычно хочет ласки
и хоть какой-нибудь еды.
Ей невдомек, что тоже брошен
любимой женщиной, лежу
на койке. Каждый стук мне тошен
и шарканье по этажу.
Отстань, назойливая птица!
Я не гожусь тебе в друзья.
Мне остается лишь напиться,
раз убивать себя нельзя.
Повсюду ложь. Весь мир — помойка.
Ответа нет, как ни зови…
Зачем же снова я, как сойка,
жду возвращения любви.
Закрываю глаза — и немею.
Сжатый в кокон, лечу наугад.
Ничего изменить не умею.
По рукам расплескался закат.
Снова крутит и оземь бросает.
Беззащитен, взываю во мгле.
Но объятия не разжимает
тот, кто правит людьми на земле.
Неразъемна борцовская хватка.
Припечатан, лежу на спине.
Но еще не готов без остатка
раствориться в нахлынувшей мгле.
И опять открываются веки,
Боль на миг отпускает виски.
Оставаясь калекой навеки,
только чудом разжал я тиски.
Как же злы
хвои уколы!
Горы и долы
иглы мглы
жалят и жгут,
не жалея.
Тениста аллея.
Злее и злее
укусы минут.
Ласки секунд
приторно липки.
Совести пытки
душу секут.
Лучше ответь,
милая хвоя,
ждать ли покоя?
Времени плеть
встретит ли снова
муками слова
завтра и впредь?
Иглами мглы
ныне и присно
жалит капризно
замять золы.
Злобный сугроб
воспоминаний.
Эхо желаний.
Радости гроб.
Узел судеб.
Смертная маска.
Снежная ласка.
Гибельный хлеб.
Лжи леденец.
Бренная влага
шепчет, что благо
сшибка сердец.
Дескать, милы
демоны ночи.
Жалить охочи
иглы мглы.
Я одинок.
Жажду покоя.
Пермская хвоя
лучший венок
для неуда
чника и для героя.
А за горою
встретит звезда.
Сдвинут столы
тени и боги
в славном чертоге.
Вечность в итоге.
Иглы мглы.
Ненавижу состояние сытости,
величание женщины блядью,
картографирование закрытости,
вышивку крестом и гладью.
Обожаю состояние невесомости,
черемуховые холода и карие глазки,
отсутствие черты оседлости
и древнерусские сказки.
Ненавижу — обожаю… Этой парадигмою
опьянен похлеще водки и пива.
Мозгами двигаю, ногами дрыгаю,
догадайтесь с трех раз — чему альтернатива?
Слоится воздух над огнем свечи.
Венчается раб Божий и раба…
О, как прикосновенья горячи,
когда толкнет в объятия судьба!
Домой вернетесь мужем и женой,
венчанием соединив сердца…
Нет-нет мелькнет над вашей головой
палящий отсвет Божьего венца.
Рассвет в оконце брызни,
взломай льдяную тишь…
В калейдоскопе жизни
ты стеклышком дрожишь.
Встаешь простоволосо,
плеснешь в обводья глаз.
Веселый знак вопроса
венчает твой намаз.
Работница, гулена,
тихоня, егоза,
на кромке небосклона
летунья-стрекоза.
Я если что умею
испытывать судьбу,
вращать, вращать быстрее
подзорную трубу,
где все сомненья тают,
где славен жизни сор,
где стеклышки слагают
таинственный узор.
Выкидывай коленца,
обламывай полы,
рви сердца заусенцы,
льдяные иглы мглы.
Что о житье-бытье?
Пусть ты не шерамыга,
давай, давай уе…
Быстрее ножкой двигай.
Есть ты и есть они,
кто драть тебя охочи
во все ночные дни,
во все дневные ночи.
Надвинешь канотье.
Бумажник что булыга
давай, давай у. е.
Быстрее ручкой двигай.
Великая страна,
и ей равновелики
и Бог, и сатана,
и прочих граждан лики.
В воде стеклянный дом невидим,
как в воздухе — сторонний газ;
так посторонние обиды
невидимы для наших глаз.
Мне рыночная перспектива
давно обрыдла и претит,
а вот любому партактиву
лишь разжигает аппетит.
Спроси себя, мол, бедный рыцарь,
что делать? Где спасенье, где?
А надо постараться скрыться,
исчезнуть, как стекло в воде.
Надо ли было метаться
и рифмовать наугад,
чтобы пружинно попасться
в лаокооновый чад?
Юбка. Колени в колготках.
Тщетно — зови, не зови
сорокалетняя тетка
мне говорит о любви.
Бывшей. Сгоревшей до срока
в невыносимом чаду
давних взаимных упреков,
тщетно взывавших к стыду.
К совести. Зряшное дело
мерить рассудочно страсть.
Только не знает предела
либидо сладкая власть.
Жить надо тихо и кротко,
ротик закутав в платки,
чтоб сквозь чужие колготки
не замечать ноготки.
Среди дряхлеющих собак
сам, постаревший словно псина,
курю слежавшийся табак
и нянчу призрачного сына.
Мертворожденного. В ночи
не выдохнувшего проклятье
всем тем, кто гычет, как сычи,
мол, все мы сестры или братья.
Век умер, веками прикрыв
глаза гноящихся иллюзий,
чтобы прорвавшийся нарыв,
как шар бильярдный, ухнул в лузу.
Век тоже выдохнуть не смог
последнее благословенье,
чтобы неправедный итог
возвысил наше поколенье.
Глядит луна, собачий глаз,
на немоснежную долину,
на домы, на безгласных нас,
на шелушащуюся псину,
решившую: "И я — герой,
и должен зваться человеком"…
А туча, тешучись игрой,
спешит прикрыть луну, как веком.
Не плачь, не ной, что невезучий,
что вечно — горе от ума;
ведь и у самой черной тучи
всегда есть светлая кайма.
Всегда есть выбор между светом
и сонным искушеньем мглы,
но как же поступить с советом,
чьи обрамления светлы,
а суть черна? Чернее тучи,
черней вороньего пера;
и лишь коварным сладкозвучьем
высоким помыслам сестра.
Как поступить? Ведомый верой,
иди, и да спасут тебя
среди огня и жгучей серы
слезинки Божия дождя.
Ведь Тот, кто за тебя отплакал,
невыносимо отстрадал,
плевелы отделит от злаков
и явит горний идеал.
Иди за Ним, храним обетом.
Неважно, что дела малы.
Но сделай выбор между светом
и сонным искушеньем мглы.
Прощание устройте в ЦэДээЛе,
поставьте в малом зале скромный гроб,
чтобы в буфете пьяницы галдели,
а дух мой, гений, возвышался чтоб.
Придут коллеги — помянуть сквозь зубы.
Придут калеки — жизнь пережевать:
"Мол, все — ништяк, раз мы не дали дуба.
Ушел Широков — что переживать…
Он был смешон в мальчишеском азарте:
прочесть, освоить и переписать,
путь проложить по исполинской карте
литературы…Тьфу, такая мать!
Дурак, он не носил, как мы, кроссовки,
а также, блин, втянулся в странный кросс;
он был чужим в любой хмельной тусовке
и потому свалился под откос".
Меня едва терпели "патриоты",
а "либералы" думали: "изгой".
Моя душа не знала укорота,
впал навсегда я в творческий запой.
Придут Калькевич, Кроликов и Чаткин.
Жох-Жохов попеняет земляку,
что он оставил новый том в начатке,
не дописав о родине строку.
О, Пермь моя, мой Молотов забытый,
сиренью мне ты упадешь на гроб;
пять лепестков казарменного быта,
звезда эпохи, памяти сугроб!
Повесь доску на пригородной школе,
отметь мои былые адреса,
где книги грыз и куролесил вволю,
дав пылкой страсти в сутки полчаса.
А что до окружающей столицы,
я ей — песчинка, в ухе козелок.
Как Б. Л. П., из певческой больницы
я вынес в синь с бельишком узелок.
Пускай его размечет свежий ветер,
и зашуршат страницы, как снега;
и мой читатель вдруг случайно встретит
единокровца и добьет врага.
Сержантовы Майоровыми стали,
а кто-то Генераловым возник;
и вечен бой; он кончится едва ли,
но будет жить мой Гордин, мой двойник.
Он рюмку водки за меня пригубит,
да что там — литр он выпьет за меня;
и пусть его за это не осудит
оставшаяся кровная родня.
Мой дух, мой гений мне закроет веки,
в свой час отправив тело на покой…
В космической шальной библиотеке
моя страница машет вам рукой.
Лет в 17 из сломанной лейки
я слезами наполнил фиал.
94 копейки
я за Надсона томик отдал.
Получал отовсюду уроки,
не страшась изменений в судьбе.
Евтушенковской "Нежности" строки
я нахально примерил к себе.
Как паук паутину из пуза,
я выматывал строки свои;
что ж, советская рыхлая муза
научила продажной любви.
По газеткам сшибал гонорары.
Как нужны 3–4 рубля!
Рифмовал: комиссары — гусары;
и цвела под ногами земля.
А сегодня стихи издаются
лишь за кровные, лишь для друзей…
Отольются, еще отольются
наши слезки; пальнут из фузей.
Нет, я вовсе не рвач и не нытик,
а немалой частицею врач,
составитель, прозаик и критик,
журналист и, конечно, толмач.
Подытожу, откуда богатство,
на своих и чужих не деля:
Евтушенко и брат его Надсон,
книжки их не дороже рубля.
И в расцвете весеннего дня,
и зимой леденяще-кинжальной
иглы мглы не кололи меня,
лишь хвоинка какая ужалит.
Ждать недолго. Порвется струна.
Полминуты повоют собаки.
Русь-Россия, родная страна,
только ты и спасешься во мраке.
Только ты. Позабыв обо мне,
нарожаешь веселых поэтов,
чтобы мгла растворилась в вине
огнезарно-кровавых рассветов.
Как мы жалки под старость, голы,
нищебродны, смешны и убоги…
Отыскали меня иглы мглы
на последнем житейском пороге.
Плачу. Плачу. Плачу.
С усердьем очевидца.
Врачу и палачу.
Никак не расплатиться.
Ни доллар и ни рубль,
увы, не всемогущи.
Ты забытья хлебни.
Глотни Летейской гущи.
Всё пропил я: силу, здоровье,
любовь и мятущийся ум;
нередко платил я и кровью,
такой удалой толстосум.
Случайно оставил удачу.
Впадая порой в забытьё,
живу я на мелкую сдачу.
Я, видно, достоин её.
Несмотря на женины старанья,
не умею аккуратно пить.
Как в первостатейном ресторане,
во сто крат приходится платить.
Хуже сук, душою трижды суки,
обирают бравые менты.
Вот она, последняя наука!
Вот пример гражданской правоты!
Сколько раз я проходил сквозь это,
но не понял, не уразумел.
Водка с неумелой сигаретой
сладостный и действенный коктейль.
Почему ж тогда я безутешен?
Что взываю к Божьему суду?
Осознай, что многократно грешен.
Сам виновен. У себя краду.
2002-й.
Так что же он сулит
зеркальною игрой:
две двойки и нули?
Дурная голова,
ты прешь к концу, скуля…
Пойми, как дважды два,
не жизнь, а — два нуля.
Как мне хочется выпить лекарство
и мгновенно навеки заснуть,
чтоб не видеть, как в темное царство
продолжается гибельный путь.
Чтоб не чувствовать тень Немезиды
в двух шагах за своею спиной;
чтоб изжить, позабыть все обиды;
дверь захлопнуть, закрыться стеной.
И поверьте, себя не жалею;
жалко дочь, еще больше жену
обездолить кончиной своею,
увеличив свою же вину.
Что ж, я пожил; и все-таки глухо
свет надежды меня веселит;
а душа как щенок лопоухий
льнет к прохожим и тщетно скулит…
В снах — себя узнаю по затылку.
Настигаю удачу свою.
Собираю пустые бутылки.
Как прожить в либеральном раю!
Собирается все, что посеял,
все, что пропил и что потерял…
Ах, Расея, Расея, Расея,
зря ль вынянчивал свой идеал!
"Он покупает звуки неба,
он даром славы не берет".
М. Ю. Лермонтов
Сполна прошел я курс науки.
Почти с отличьем аттестат.
Умею слышать неба звуки
и гул подземных канонад.
В пещеру превратил обитель.
От книг темно в ней, как в бору.
Живу, как завещал Учитель,
и даром славы не беру.
И если не дают — не надо.
Я полон гордости другой:
есть, есть высокая награда,
неукоснительный покой.
Я заплатил всей жизнью цену,
чтоб заглянуть за окоем,
чтоб ощущалось неизменно,
что все — в тебе, и ты — во всем.
Жаль, остается лишь мгновенье,
и кану в черную дыру.
Прости меня, стихотворенье.
Ты выживешь, а я умру.
Очистимся страданьями? Не знаю.
Обидами, как копотью, покрыт.
В груди — не сердце, а дыра сквозная.
Сжигает душу бесконечный стыд.
Проходит день за днем и год за годом
в немыслимом горячечном чаду.
Исхода жду, испуганный исходом.
Страшусь беды, стократ пройдя беду.
Общения с собратьями столь редки.
Веду одной лишь памяти дневник.
Оторванный листок от крепкой ветки,
лечу стремглав; бесценен каждый миг.
Какие-то слова поймал, прости, Господь,
но протестует ум и недовольна плоть.
Слова — не серебро, но чистые почти,
коль ты их записал. Жаль, слово не в чести.
Сегодня лишь дела нужны; и в этом суть,
что смог ты отыскать, что смог ты зачерпнуть.
Поймал ты судака или галоши гниль…
Живи, живи пока. Смерть еще хуже. Гиль.
Как же быстро проходит время!
Человечья жизнь коротка.
Я мечтал говорить со всеми,
а молчал и валял дурака.
Я хотел заработать денег.
Честно. Чисто… Ограблен не раз.
Ну и кто же мой современник,
соплеменник и высший класс?
Парадокс нынче правит в доме.
Я избит, как простой алкаш.
Мой грабитель стоит на стреме,
низколобый, словно Челкаш.
Ничего не хочу. Не желаю.
Правит мафия. Слава — дым.
Пусть собаки вослед полают.
Мне не скучно с собой самим.
Сам себе и отец, и предок,
сам себе и сын дорогой.
Я еще покучу напоследок.
Водки выпью глоток, другой.
Новогодье передо мною.
И покорна руке строка.
Что я хнычу? Чего я ною?
Впереди века и века.
Сочинители страшных историй,
ваша жизнь несказанно права,
как и тех, кто на грязном заборе
пишет мелом срамные слова.
Если что-то в душе остается,
служит верною пищей уму,
это песня, что хором поется,
да рассказ о Каштанке с Муму.
Мы запомнили все, поголовно,
те сюжеты, что сутью просты,
где слова соразмерно, как бревна,
собираются в связки, в плоты.
Так что хватит брехать про элиту,
про к искусству проложенный галс,
перечтите разок "Аэлиту"
и летите ракетой на Марс.
А как только приляжешь беспечно
и начнешь погружаться во сны,
то космическим холодом Нечто
вдруг уколет в районе спины.
Я проявил недавно бдительность,
прильнул к чужому разговору,
содомизируя действительность,
демонизируя Гоморру.
Случилось это между станцией
"Таганской", ближе к "Пролетарской".
Я с лету был сражен дистанцией
с блондинкой с выправкой гусарской.
Она в меня настолько вдвинулась,
что я повис расчетверенно,
держась одной рукой, как жимолость,
за голый поручень вагона.
Зачем скрывать, всегда блондинками
я был раздвоен и расстроен,
но чтобы так: глазами-льдинками
столкнуться — дело непростое.
Вагон был переполнен жертвами
непредсказуемых перверсий,
немыми криками и жестами
погрязших в виртуальном сексе.
Как Данте, я сражался с вымыслом,
искал Вергилия неловко,
как вдруг меня наружу вынесло
людской струей на остановке.
Прожив три дня без потрясений,
без драки и без грабежа,
я подтверждаю без сомнений,
что жизнь, конечно, хороша.
Приятно попадать в объятья
неукоснительного сна
и веровать, что люди — братья,
что нет зимы, одна весна.
Но это все — сплошные враки;
мелькнет момент и — от винта;
ведь ждут-пождут за буераком
не два бомжа, так два мента.
Отчего, я никак не пойму,
я живу на проспекте Му-Му.
Странноват я, друзья, мумуват.
Вот такой нестоличный формат.
По ночам я жену обниму
и шепчу ей: му-му да му-му.
Весноваться готов, зимовать,
чтобы только одно повторять.
Что явилось ко мне наобум.
Уж такой записной тугодум.
И, наверное, слава уму,
я помру на проспекте Му-Му.
Сердце под вечер желает прохлады.
Горы качают луны ореол.
Греция — это жара и цикады,
это цитаты античной укол.
Веки смыкаются… Пройдены вехи.
Быстро хмелею, гуляка плохой.
Греция — это не только орехи,
хоть мне на них доставалось с лихвой.
Жизнь не жалела и вволю шпыняла,
била, как мячик, навскидку, с носка.
Греция — это не зыбь у причала,
не по смоковнице юной тоска.
В дни испытаний, в минуту провала,
в яме зловонной, почти что на дне,
Греция, ты меня чудом спасала;
даром, что горе топил я в вине.
Все твои сказки и славные мифы,
что рассказал обстоятельно Кун,
вдруг поднимали на крепкие рифы,
что вырастали из теплых лагун.
Приободряя, вселяя отвагу,
сам Аполлон вдруг и вдунет огня,
а Эскулап брызнет капельку блага,
Зевс по головке погладит меня.
Милая сердцу картина покоя,
мне заблуждаться и дальше позволь:
небо лишь в Греции столь голубое,
море лишь в Греции чистое столь.
То-то меня запредельное манит,
снова в мечтах повторяю вояж;
в сказку хочу, пусть завертит, обманет,
и не боюсь оскользнуться в мираж.
Смотрю я на покосы,
гляжу с восторгом вдаль,
кругом летают осы,
и им меня не жаль.
Они, видать, не сыты;
гармонию храня,
они хотят осыпать
дождями жал меня.
Проклятые вопросы,
опять ни дать, ни взять;
кругом летают осы;
ну, как же их прогнать.
Вот надо же, на склоне
лет, а печаль остра;
быть может, их отгонит
вонючий дым костра?
Быть может, мне поможет
сверхновый репеллент,
и ос тревога сгложет,
как яд, в один момент?
А может, пригодится
и тут дезодорант;
и станет бедный рыцарь
богаче во сто крат?
Забавные вопросы,
ведь как их ни гони,
они опять как осы
переполняют дни.
Но только ночь наступит,
и осы — на покой;
толку я время в ступе
мозолистой рукой.
Когда, когда, когда же
опустится закат,
и ночь, как дочка в саже
вновь вызвездит халат?
Чтоб я, такой небритый,
страстями утомлен
на перепадах быта,
вкусил недолгий сон.
Где снова те же осы,
где жалят под ребро
проклятые вопросы,
что зло и что добро.
Они, видать, не сыты;
гармонию храня,
они хотят осыпать
дождями жал меня.
Устав махать и гнуться,
гоняя эту звень,
как хорошо проснуться
и выйти в новый день.
Где снова мухи, осы,
гудящие шмели;
крылатые вопросы
вертящейся земли.
И, слава Богу, чтобы
не прерывался звон
ни с помощью хворобы,
ни — хуже — похорон.
Что ж, осы, налетайте
стремглав на грудь мою;
и жальте, и кусайте;
я сам о том молю.
Сгорает дерево в огне.
Готовится шашлык.
Ах, до чего привольно мне,
я к этому привык.
Со мной жена и рядом дочь.
В углу цветет сирень.
И вовсе не пугает ночь,
ведь завтра новый день.
Свершились детские мечты.
Вьют музы хоровод.
В кувшине на столе цветы
алеют круглый год.
О, как бы я одно хотел,
чтобы за гранью лет,
когда постигнет свой удел
обугленный скелет,
когда найду последний дом,
откуда сбечь нельзя,
меня бы вспомнили добром
дочь и мои друзья.
А. Э. Хаусману