Сергей Рафальский - За чертой
Поэма о потустороннем мире
…Была страна Муравия
И нету таковой…
А. Твардовский
Когда закончу навсегда
таранить лбом глухие стены,
устанет сердца ход бессменный
и жизнь погаснет, как звезда —
после бесстрастного суда,
освобожденный от Геенны,
увижу вдруг — с полей блаженных
бегут вечерние стада.
Белея, ангельские хаты
глядятся в розовый прудок,
у мельницы, как бесноватый,
кружит и пенится поток,
и баба райской наготой
сияет над шальной водой.
На травы сея пыль, как росы,
дорогами возы бренчат,
полки умаянных девчат
после страды на сенокосах
влачат напев разноголосый
и с ним, как ношу, потный чад,
а парни им с возов кричат
нарочно-наглые вопросы,
но все стихают, шапки сняв,
когда степенным гулким звоном
среди полей, среди дубрав,
вдоль по холмам ленивосклонным,
по речке мелкой, неуловной,
сойдет Канун с главы церковной.
Склоняясь у икон, отец по
церкви носит дым кадила,
на клиросе, как сноп на вилы,
берет Псалтырь неспорый чтец.
И все — и мельник, и кузнец,
и плотник, и пастух Вавила
тройное «Господи помилуй»
одолевают наконец.
А бабы, груди спеленав,
под ситцы яркие, как звоны,
с букетами душистых трав
толпятся стадом у амвона,
и Саваоф — с высот святых —
взирает с благостью на них.
И тут же дом и старый сад
со всяким милым сердцу вздором —
свинья зарылась под забором,
вздыхая, кормит поросят;
на крыше голуби урчат
то с вожделеньем, то с укором;
лениво, несогласным хором
поют работницы у гряд.
От конопли на огород
смолистый, крепкий дух идет.
И от колодца — на весу
раскачивая всплески ведер —
колышет девка скифских бедер
монументальную красу.
И снова стану я в дверях,
чтоб тесно пропуская в сени,
узнать все тот же зуд весенний,
в ее дичающих глазах,
и стыд лукавящий, и страх
притворный, как ее колени,
и влажное изнеможенье
в еще неопытных губах.
Но в вознесенном мире оном
все в естестве преображенном:
страсть человека, сон цветка…
И сердце чисто загорится
от крепкой плоти в складках ситца,
от шепотка и хохотка.
Потом в прихожей полутемной
увижу давешний базар:
корзины, лампы медный шар,
в пустой стене крючок огромный,
(как будто сирота бездомный)
под ним — дырявый самовар,
что испустил давно свой пар
и ждет чего-то с грустью скромной.
Взгляну — (привычка малолетства)
за архаический сундук —
и там найду свой первый лук
с дырой мышиной по соседству,
и змей, упавший, как и я,
с высот мечты в грусть бытия.
Из комнат выйдет, щурясь, мать
улыбкой сына встретить.
Сойдутся взрослые и дети,
и всем захочется узнать,
как жизнь на том проходит свете,
кто за дела теперь в ответе
и долго ль Родине страдать?
Кто, у кого и где родился,
кто сватался и кто женился,
кто одиноким кончит век,
как одевают женщин моды,
что получилось из свободы,
и чем взволнован человек.
И всем подробный дав ответ,
скажу, что мир, как раньше, — мелок,
что люди так же — вроде белок —
все в том же колесе забот;
что мудрость вывели в расход,
а добродетель не у дела,
хоть всех бессмыслица заела
никто исхода не найдет;
властям на пользу врут газеты,
в угоду критикам поэты,
и много есть манер и мод,
и что Россия понемногу,
быть может, выйдет на дорогу
иль вовсе не туда придет…
И вот начался при почестный —
уставят тесно круглый стол,
и маринады, и засол,
пирог, вниманья признак лестный,
сыр покупной, овечий местный,
и все, что сад свой произвел,
и мед всегда усердных пчел,
и водка — грех Руси известный.
Знакомый ангел за окном
помашет голубым крылом
и, приподняв хитон лиловый,
влетит, чтоб, оказав нам честь,
и пирога со всеми съесть
и выпить рюмочку перцовой.
Настанет вечер тих и прост,
и всех уложит сон беспечный.
Я выйду в сад и бесконечный
из Смерти в Жизнь увижу мост.
По нем, комет сгибая хвост
и Путь подравнивая Млечный,
проходит Он, Садовник Вечный,
и засевает грядки звезд.
И воплощаясь перед Ним,
мы все закон Его творим,
Ему по-разному покорны:
один — в дыму колючих вьюг,
другой — палючий выбрав юг,
а третий — гордый камень горный.
И вспомню я парижский день,
голодный труд без оправданья,
в непоправимости изгнанья
чужой судьбы над жизнью тень…
…А ночь, перемогая лень,
по листьям легким трепетаньем
колдует над воспоминаньем
и раскрывается, как сень…
И вот я — смертью смерть поправ,
стою в сияньи Звезд и Слав,
и стали давним сном мытарства,
и под миражем бытия
я — это Он, Он — это я,
и все — Его Святые Царства…
Повесть о Скифии
«Впереди — Исус Христос».
А. Блок «Двенадцать»
Разбился о жизнь, как лодка на рифе, я —
потопаю изнемогая…
В памяти, шалый, рокочет бурун,
стрелой из раны торчит неизбывная быль…
Скифия, моя Скифия,
дичь родная —
косматый табун,
седой ковыль—
…Где-то рядом лязг легионов:
римская волчица бродит, старея…
Среди буков и желтых кленов
тихий Дунай — голубая аллея.
И над заводью в час обрядовый
косу русую чешет Любуша…
Взлетают годы и падают,
идут столетья, круша и руша…
Черный лоди к днепровским плывут порогам, —
черные люди ищут рабов и дани —
норские вороны,
антские лани…
Мечей не упустят железные длани,
но души меняют сторону
и бога,
и толпятся одни славяне
у Византийского порога…
Всем сияют усы самобытного Зевса,
золотые усы на серебряном лике,
но венчается сестра базилевса
с конунгом диким.
И удивляются чужие,
как занимаются новым блеском
мозаики святой Софии,
мраморы Артемиды Эфесской.
Перуна в Днепре утешают русалки,
Златоверхого Киева нет в мире краше…
Но клекочут орлы на Калке,
Выклевывая очи княжьи…
Не сбивают волчьих шапок Бату
золотые наши ворота —
на Десятинной бурьяны растут,
в гридницах лисьего смрад помета…
Вихри прах и золу метут
в залесскую темноту
за гнилые финские болота.
И там подымается,
расползается,
покоряет и покоряется,
вечно мает и вечно мается,
всем сродни и всему чужая,
благочестивая и блудная,
не то в адской смоле, не то в ладанах рая,
корявая, карежная, трудная,
неуемная,
хлопотунья и лень непробудная —
Скифия, глухая и темная.
…Под дружинами Невского крякают льды,
Сергий восходит, как тихие зори…
И вот уже нет Орды,
но ханы остались на наше горе.
Хоть Иван и ломает шеи боярам,
а холопу все так же ходить по мытарствам.
Куда убежишь-то? На дно Светлояра?
В Опоньское царство?
…С дикого поля — дикая воля:
«Сарынь на кичку», Жегулевы горы…
Выбегают на стрежень расшивы справные…
«Степан Тимофеич! Нет мочи боле!»
— Товарищ Разин! Д-ык что ж ето? Скоро ль? —
«Души захребетников! Режь! Бей!»
………………………………………
— Эх, погуляли и будя! —
Палач распинает на плахе Народного Вора,
глядят, как мертвые, молча люди…
«Прости, православные!» —
— Бог простит, Герой и Злодей! —
И снова годов равнодушное шествие.
В благочестие, да в нечестие
уткнулись, как в душную подушку, —
не проходит снаружи ни мрак, ни свет…
…За морем телушка — полушка,
да перевозу нет…
И Божьим произволением
в наказание, да в наставление,
сбывается Антихристово явление:
уставив Красную плахами —
инда заплечному тесно —
режет головы Царь пьяный,
объятый пьяными страхами,
режет бороды и кафтаны,
и очень ему лестно,
что шкипер голландский одобрит его просвещенное рвение:
кораблестроение,
руды плавление,
рейтар учение,
чинное
и спин дубинное
дубление.
Дикий, шальной, бесноватый,
вешая на прошлое всех собак,
он готов Грановитую Палату
променять на Роттердамский кабак.
Ради переулочной Европы,
вводя культуру, как чумную заразу,
всему, что в руки дается, рад —
велит коллегией именоваться приказу,
из преданных без лести холопов
учреждает «Высокий Сенат».
Всеобъемлющей, словно акулья утроба, душой
он такой —
то с пилой,
то с дудой,
академик и плотник,
мореплаватель, мастеровой,
на все руки заплечный работник,
неутомимый палач,
Герой!..
Что с того, что кругом
только стоны и плач,
что живется легко одной сволочи и хамам —
коленом на грудь поднажмем,
сапогом —
и Питер сравняется с Амстердамом!..
Пусть задохнутся в шлее и двужильные кони —
догоним и перегоним!
И вот мужики тараканами мрут
от великодержавной судьбы,
но заводы растут,
как грибы,
но крепятся финские болота
телами, как бревнами,
но Скиты и Полтаву штыками берет пехота!
Путями головоломными
строится Империя из Московии обломков…
И в новой столице
на ассамблее
возле девки-царицы
он слышит, хмелея,
завистью ужален,
в пушечном громе и воинском клике
голос потомков:
Виват Великий
Сталин!
…Годы слагаются в десятилетия…
Втискивая плоти скифские во фряжскую робу,
на отцов непохожие дети
изображают Европу.
Руками недорослей и дорослых,
потерявших народное обличие,
подымается на козлы
Имперское величие.
Так из купленного по дешевке
не без изъяна
у нечестной торговки
покупателем пьяным
вырастает культура, как в сказке:
ампирные граниты, Невский,
«Лебединое озеро», «Половецкие пляски»,
Толстой и Достоевский…
Но в дворянском гнезде…
— «Четыре белые колонны
над розами и над прудом…»
— над убогим соломенным скифским селом —
зачесались, как прыщ незаконный,
размышления о неустройстве земном.
В цивическом угаре,
что на Форуме Рима торжественно строги,
— пока есть кипяток в самоваре —
ищут баре стране подходящей дороги.
Все учены и все речисты,
а на деле — ни шатки, ни валки: —
выводят на площадь солдат декабристы
только затем, чтобы сдать их под палки…
Пока баре толкуют о Гегеле и Канте,
заморозив Клико, чтобы пить за свободу —
мужик изнывает: «Родимые, гляньте:
как же жить народу?
не то, что сохе — и куренку тесно!»
Известно:
коль послушать его — нету злее мужицкой судьбы!
…А зимой, когда в окнах избы узорочья замерзшего пара,
как цветы епанчи на иконах блаженных князей,
он лежит на печи, будто дремлет на дне Светлояра
или в царстве Опоньском укрыт от недоли своей.
И сторонний зудит голосок,
что запечный сверчок:
«Эй, проснись, мужичок!
Не один в мире жребий твой лих!
Посмотри на других,
что живут, не мечтая о чуде —
вот пшеницу в горшке, как цветок, ублажают китайские люди,
японец за горсточку риса
прогрызается в жизнь, точно крыса,
вот рокфеллеры за океаном
на полушке растят миллионы…
Что с того, что крестили Иваном —
стань Джоном!»
Но Ивану на то отвечать неохота —
у него есть свое и не зарится он на чужое.
И не то, чтоб его огорчала работа,
но трудиться одно, а жить для работы — другое.
И снова метель по полям, словно дикая конница,
то ль бежит от кого, то ль за кем-то без устали гонится.
Что ж скачи не скачи,
а мороз затрещит
и заляжет глухими снегами.
Но тепло на печи и закутки щебечут сверчками
все о той же стране за морями (…иль за временами…),
где душе и рассудку на диво
все по совести, все справедливо,
не работают люди, как черти,
а с прохладцей живут, добираясь до праведной смерти.
Повернется мужик, от блохи поскребется —
и опять та же повесть затейная вьется,
и звучит, как припев, то ли в снах, то ли воем метельным на поле:
«Землицы б да воли!
Землицы б да воли!»
Эх ты! Ослабел, знать, мозгами,
забыл, что ли:
«Сарынь на кичку!» Да кистенями!..
И Божьим произволением
в наказание, да в наставление
сбывается второе явление…
Внимает мир весь, изумленный.
глазами хлопая
в тревоге нем —
«Вставай, проклятьем заклейменный!
Кто был ничем — тот станет всем!
Всем!
Всем!
Слушай, Австралия, Азия, Америка, Африка, Европа!
Все меняется — сроки и меры,
становятся беззаконием вчерашние законы!
Лагуны Веневди, бретонский берег,
руины Теночтитлана, баальбекские колонны,
краали кафров, хижины сомали,
чумы эскимосской земли —
— все осияла заря небывалой Эры:
Струенья всех исторических рек,
смывая все историческое горе,
сливает в одно человеческое море
Коммунистический Человек!»
……………………………………….
Но по древней традиции
начинается «сон золотой»
учреждением острой полиции
и резней.
Режут даря и его детей,
аристократов и богачей,
офицеров — за золотые погоны,
попов — за колокольные звоны,
ученого — за то, что не остался неучем,
глупого — с ним говорить де не о чем,
интеллигента — за особое мнение,
мужика — за кулацкую привычку,
рабочего — за «невыполнение»,
голытьбу — за «сарынь на кичку»,
убогого — за его калецство,
старика — за впадение в детство,
молодежь — дабы не разлагалась,
одних — рука де уже размахалась,
других — зачем попались в тюрьму,
а иных и вовсе неизвестно, почему…
…А когда стерли кровь, мозги на стенке замыли,
сделали древонасаждение над ямами на тысячи персон
и говорят:
— вот теперь пусть увидят, как надо, чтоб жили —
чтоб был весь мир преображен!
Ан глядь: из могилы взошел
Кол,
на колу — мочала,
и пошла вся сказочка сначала…
Снова есть бедный и богатый,
за жестким катится мягкий вагон,
офицеры с погонами шире лопаты
развлекают на курортах вельможных жен.
Автомобили и дачи — боярам,
смерду — одни, как всегда, мытарства,
и никакого тебе Светлояра,
никакого Опоньского царства!
И хоть у кормушек теперь иные —
дорвавшиеся (— не оттянуть —)
выдвиженцы революционной стихии
спешно барский проделывают путь —
но оттого, что гостей больше стало
на жизненном пире,
не слаще нужда голодных,
холодных,
малых
в социалистическом мире.
И пусть уменьшается счет изгоев —
не к всеобщему благу пути!
Чтобы снова закончить неправедным строем,
не стоило по буреломам идти…
Самая горькая несправедливость,
когда большинство насыщается —
сытое сердце лениво,
и над горем чужим не убивается,
не склоняется над ним плакучей ивой:
— «После — в черном соусе — зайца,
хорошо, товарищ, холодное пиво!
А голодный сам виноват, что мается!»
И преуспевающим коммунизма пророкам
бедность начинается казаться пороком.
А когда-то все валили сплеча:
«Мы свой, мы новый мир построим!»
…И построилась статуя Ильича
над миллионов вечным покоем.
Чугунного идола чугунная рука
чугунным указывает жестом
на организованный по-американски завод…
Социалистической была мука,
но стало горьким сдобное тесто,
вместо Вселенского, вышел всего лишь Великий Народ…
Мы ушли от резни и бойни,
играем в свободу, политику и культуру,
у нас ладные ботинки и зубные щетки,
пьем вино, а не политуру —
в Европе много удобней и спокойней
все-таки…
Но тоска, что дикая кошка,
за каждым углом, ожидая, застыла…
Вот я гляжу в окошко
и все, что я вижу, — ничто мне не мило.
Ни к чему я здесь не привыкаю,
окружающих не понимаю,
не утоляют мне жажду их воды,
я задыхаюсь от их свободы,
их справедливости я презираю,
я здесь умираю!
Мать моя дикая,
жалкая и великая,
как мир — огромная,
Скифия темная!
Все равно — коммунист ли, татарин,
Змей Горыныч или Тугарин —
все равно, кто тебя имеет:
не одолеет!
Дойдут до конца и твои мытарства
и создашь — не как те, не как эти —
свое Справедливое Царство
на праведном свете!
Пусть не сбылась твоя первая дума о чуде —
ты будешь счастливой, ты все перебудешь,
ты будешь!..
Версаль