Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Стихотворения и поэмы. Том I
Но «рериховский» эпизод в период «Дуновения» сыграл важную роль в поэтическом самоопределении Гомолицкого[130]. Помимо подхода к поэтическому вдохновению как религиозному переживанию, схожей у Рериха и Гомолицкого сгущенно-мистической атмосферы лирического излияния, мифологии «света», общей у обоих тенденции к «минимализму» высказывания, – внимание Гомолицкого приковывали чисто технические эффекты рериховских верлибров с их неожиданными enjambements, резко отграничивающими эти тексты от прозаической речи. Гомолицкий стремился к созданию иным способом подобного эффекта балансирования на тонкой границе между прозой и стихом – «прозаизированной» записью строк, при сохранении метрических схем и насыщении текста «сверх нормы» рифмами. Разными путями, таким образом, в обоих случаях выделялось значение «enjambements» в сегментации «сплошного» словесного текста[131].
Замечательной особенностью поэтических занятий Гомолицкого в 1920-е годы является то, что создавал он не отдельные лирические тексты, а целые сборники. Он мыслил целыми поэтическими книгами с продуманной внутренней композицией. Такое единство построения не было свойственно изданиям 1918 и 1921 года. При том, что поэтическая работа Гомолицкого после возвращения в Острог свелась практически к рукописной форме, большое число стихотворных текстов мигрировало из одного неопубликованного «сборника» в другой и существует в разнящихся друг от друга вариантах. В совокупности своей эти «сборники» отражают беспрерывную творческую работу, протекавшую независимо от шансов на их издание в тогдашних условиях.
Первый такой сборник – под знаменательным названием «Книга Книг» (по аналогии с «Песнью песней») – задуман был в 1925 году как сводный, включающий в себя кое-что из Миниатюр, но в основном состоящий из созданных после Варшавы стихов. Он, можно полагать, в значительной мере совпадал с первым дошедшим до нас сборником этого периода – «Дуновением», посланным 27 декабря 1926 года А. Л. Бему. Как и «Книга Книг», «Дуновение» было для автора «дневником стихами». За месяц до отправки рукописи он писал:
Хочется мне послать Вам свое Дуновение, я уже и начал переписывать, но что-то мне трудно это дается.
Эта книга моей любви написана исключительно для «себя». Я писал потому, что мне некому было рассказывать того, что меня волновало и наполняло; я освобождался от самого себя и от копящихся во мне впечатлений. Этот самоанализ или верней самосинтез и наперсничество с самим собою – только одно всегда толкало меня писать.
Едва отослав «Дуновение», Гомолицкий сообщил А. Л. Бему о том, что «почти закончил» уже и другую, новую книгу – «Солнце», которая по значению не уступит только что отправленной. В письме от 5 февраля 1927 г. автор добавлял: «В этой книге, которая должна стать если не выше, то наравне с Дуновением (я лично вижу в ней крупный шаг вперед и семена будущих деревьев), есть много поясняющего Дуновение и всего меня». Книга, однако, до нас в целостном виде не дошла, и о составе ее можно догадываться только по обрывочным публикациям 1930-х годов и по разделу «Со<л>нце» в томе «Отроческое» в подготовленном Гомолицким в начале войны машинописном собрании своих стихотворений, один экземпляр которого он передал Д. С. Гессену, а другой послал 7 декабря 1940 г. В. Ф. Булгакову в Прагу. Не ясно, вобрал ли очередной сборник, посланный А. Л. Бему 28 августа 1927 г. («К полудню»), стихи из недошедшего до нас «Солнца» или никакого пересечения между ними не было. В «К Полудню» вошли два старых стихотворения из Миниатюр — «Поэт» и «Домовой» (с незначительными изменениями и без названий). Весной 1928 Гомолицкий подготовил и новый вариант книги «Дуновение», в который был добавлен новый, третий раздел «Трава», состоявший «преимущественно из стихов уничтоженного сборника «К Полудню»[132], и 24 марта отправил его А. Л. Бему в Прагу.
«Дуновение», таким образом, охватывает период в жизни поэта, наступивший после отъезда из Варшавы. Спустя четыре года, снова поселившись в Варшаве, Гомолицкий издал в 1932 г. на ротаторе первую свою после 1921 года поэтическую книжку в серии, предпринятой «Литературным Содружеством», составив ее из избранных стихотворений «Дуновения» и присвоив ей это название. То ли под внешним давлением – со стороны товарищей по Содружеству, то ли по собственному побуждению он отказался от «прозаизированной» записи и перешел на обычную манеру разбиения стихотворения на строки и строфы, какой он вообще стал пользоваться в 1930-е годы. Поразительно, однако, что, задумав в совершенно неподходящих условиях начала Второй мировой войны собрание своих русских стихотворений и строго отбирая и безжалостно сокращая для раздела «Отроческое» в нем стихи периода «Дуновения», автор не только воскресил в новой машинописи «прозаический» способ подачи стихотворений, использованный тогда в рукописных вариантах, но и довел его до крайности, по сути дела – до полной себе противопожности, прибегая к переносам внутри слов, представляющим собой дикое нарушение школьных правил русской грамматики, вводя «неправильную» орфографию и придавая, таким образом, старым стихам более вызывающую, резко авангардистскую форму. Вот характерный пример:
В сб. Дуновение 1926 г.:
Нет грани неба с черною землею, нет красок неба, леса и полей —: всё залито сияньем предо мною, дрожащим вихрем пляшущих лучей. (№ 42)
Та же строфа в «Отроческом», т. е. в редакции начала 1940-х годов:
нет грани неба с чорною землею – нет красок неба тела и полей: всë залито сияньем предо мною нездешним вихрем пляшущих лучей (№ 356)
Возвращение к прежнему принципу графического воплощения стиха, разработанному в 1920-е годы, является еще одним доказательством того, что он никогда не был «внешним» привеском и был призван оживить стиховую семантику путем «остраннения» визуальной формы. Отказ от этого принципа в 1930-х годах объясняется коренным преобразованием структуры и семантического строя стиховой речи в сочинениях той поры.
О том, как удавалось автору своей «прозаизированной» записью запутать читателя, свидетельствует следующий пример. В собрании Бема находится цикл (диптих) «Жатва», относящийся к 1927 году. Написан он, в отличие от более ранних текстов, по новой орфографии – без «ятей» и «твердых знаков». Однако такая модернизация орфографии показалась Гомолицкому половинчатой, и он изгоняет из своей рукописи и мягкий знак, заменяя его апострофом, впрочем, не ставя и апостроф после шипящих согласных (лиш), сокращает стечения согласных звуков (серце и т. п.). В первом стихотворении последний кусок («абзац») выглядел так:
Пуст' чувствует дыхание Твое и я, и каждый, кто страницы эти раскроет молча где-нибуд' на свете, в котором тело таяло мое.[133]
Во второй строке читатель (предположительно сам А. Л. Бем) подчеркнул волнистой чертой слова после запятой и проставил акценты над гласными (выделенными у нас курсивом): «кто страницы эти раскроет» – указывающие на нарушение метра. Но читатель ошибся – на самом деле стиховая строчка кончается на словах «страницы эти» (женская клаузула), рифмующихся с окончанием «строки» «где-нибудь на свете».
В начале 1927 года у Гомолицкого установился со «Скитом поэтов» более близкий контакт через Сергея Рафальского, вернувшегося к отцу-священнику в Острог после пяти лет, проведенных в Праге[134]. По приезде в Острог Рафальский весной 1927 г. сообщал Бему:
Частенько встречаюсь с острожским «скитником» – Гомолицким. Сей – воистину поэт; пишет даже не пудами, а тоннами. Много у него абсолютной ерунды, но кое-что очень стоящее, напр. – в сборнике «Дуновение» стих. – «Как ни живите, как живя не верьте – он близок, час…». На него я обращал внимание Марк Львовича[135] и очень хотел бы слышать и Ваше мнение. Самое жуткое, что есть в этом молодом таланте, это его тепличное воспитание. До сих пор он обожаем мамашей, ни разу не напивался пьян… Ни разу не увлекался ничем, кроме стихов, ни разу, по-видимому, не усумнился в том, что искусство есть дело благородное. Если бы его пропустить сквозь хорошее чистилище быта – возможно, толк вышел бы. Только здесь я понял, насколько по-свински относится «Скит» к нему. У него ничего нет, кроме стихов и веры в то, что он поэт. Он не пьет, не курит, подолов не подымает, социальными теориями не интересуется – одним словом, совсем глухой человек за исключением стихов. Здесь он проявляет изумительное терпение, прилежание и старание. Беда только, что единственными критиками его являются мамаша и папаша. Почтенные родители не чужды пониманию прекрасного, но все-таки лучше бы их не было. Итак, со всех сторон глухой – Гомолицкий желает слушать только в сторону искусства. «Скит» для него единственное окно. Он в него верит, он на него надеется. Посылая стишки в дрянной журнальчик во Львове, он (Гомолицкий т. е.) с гораздо большей гордостью подписывает тавро[136], чем свою фамилию. Узнав, что предполагается сборник[137], он и эту очередную бурю в стакане принимает всерьез. А между тем скитники и даже ортодоксальные «мнихи» вроде Болесциса – ужасно скупо осведомляют своего заброшенного товарища обо всем, что делается в «Ските». Я ему (Гомолицкому) ничем помочь не могу. Во-первых – и меня ни о чем не осведомляют, во-вторых – я с большим трудом сдерживаюсь, чтобы не сказать этому молодому чудаку своего настоящего мнения о «Ските» и вообще обо всем, что в «Ските» делается. Быть может, Альфред Людвигович, Вы как-нибудь повлияете на находящихся под Вами ленивцев и расшевелите их на одно-два письма своему вернейшему товарищу – Гомолицкому. А то, напр., был скитский вечер и никто не потрудился черкнуть юноше, какие стихи его читались, какое они в общем впечатление произвели и что о них думает Скит. Я лично читал ему выдержки из своих (не скитских) писем, повествующих о знаменательном дне Скита, но мои корреспонденты, естественно, интересуются главным образом мной[138].