Александр Големба - Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения
ПЯТОЕ ВРЕМЯ ГОДА
Это пятое время года,
не как прочие времена:
человеческая природа
пробуждается ото сна.
Голубеют земные реки,
и, дурное успев побороть,
всё хорошее в человеке
обретает и кровь и плоть.
Он опять не один на свете,
неприкаянный нелюдим;
он на звезды глядит, как дети,
ну а мы на него глядим.
Не запекшейся в сердце раной
и не тем, как душой поник, –
мы улыбкой его долгожданной
утешаемся в некий миг!
Он у неба не просит: «Сжалься!»
весь он облако и земля;
расцветают тонкие пальцы,
словно веточки миндаля.
Ты глядишь на меня, Природа,
ну а я на тебя смотрю, –
это пятое время года,
неизвестное календарю!
В это время года впервые
обращается счастья круг, –
в миг, когда говорят немые,
обретают глухие слух.
Это светлый миг лицезренья
потаенных досель путей, –
это радостный день прозренья
всех слепых на планете всей.
Это трех измерений бремя
и четвертого – непокой,
это в нашем земном эдеме
пробужденье души людской.
МЕЖЗВЕЗДНЫЙ СТРАННИК
«Эпохою металла и стекла…»
Эпохою металла и стекла
мы чванно называли нашу эру,
но невозбранно наша кровь текла
и наполняла мира полусферу:
печаль мутила наши зеркала.
«Кони темной проседи…»
Кони темной проседи,
дивной красоты
в ночь вселенной вбросили
алые хвосты:
кони быстрой поступи,
яростных примет
мчатся високосными
кольцами планет.
Кони мои, лошади,
кони первый класс,
до чего ж хорошие
челочки у вас,
до чего ж отличные
уши и бока,
кони необычные,
радость седока.
Вас кормить не надобно,
ваше стойло – ночь,
темными шарадами
вы летите прочь,
темными загадками
в темную судьбу,
с голубыми прядками,
с вызвездью на лбу.
«В юный мир весенних почек…»
В юный мир весенних почек,
с тростью толстою в руке,
он вступает, старый летчик
в чесучовом пиджаке.
Узкоплечий и сутулый,
незаметный старичок –
выступающие скулы
и сухой пергамент щек.
Что ж! Пошел восьмой десяток:
жизнь была к нему добра,
только пращуру крылатых
на покой уже пора.
А когда-то в день багряный,
в золотое торжество
неуклюжие «фарманы»
поднимали и его.
И народ обыкновенный
расшумелся и притих,
и гремел оркестр военный
яркой медью духовых.
А когда-то над Касторной,
сталью рельс, травой полян
проносился тенью черной
незалатанный биплан.
Тень крыла его ширяла
по некошеной траве,
слава след его теряла
в горной синей мураве!
Сел бы он, захлопнул дверцу,
взвился б ввысь в небесный быт,
да хромающее сердце
подниматься не велит.
И глядит он, старый летчик,
сквозь сплетения ветвей,
сквозь налив весенних почек,
в ясный мир мечты своей:
там, заламывая крылья,
синеву беря в полон,
пролетает эскадрилья
реактивных веретен.
И глядит он, авиатор,
в синеву из-под руки,
и за стеклами двойными
слезы теплые легки.
«Между тем как вздыхает забота…»
Между тем как вздыхает забота
в кузовах голубой тишины, —
неким ангельским чувством
полета небожители наделены.
И о чем они плачут ночами,
знают только лазурь да судьба;
и как крылья у них за плечами
вырастают земные гроба.
Человек, обретающий крылья,
дьяволеныш кошмаров земли,
вознесись над бесплодною пылью
и развейся, истаяв вдали.
Перехожий, прохожий калика,
не вступая с вселенною в спор,
перед святостью Божьего лика
опусти свой двусмысленный взор.
Обреченному жить неохота,
но в шатрах голубой тишины
неким сказочным чувством полета
небожители наделены!
ЯЩИК ПАНДОРЫ
Люблю деревянный ящик,
эфирных приют голубей,
веселый вокзал настоящих
и выдуманных скорбей.
Люблю стоголосое пенье,
лингвистов таинственный вой,
живые аккорды шопеньи
над полузаснувшей Москвой.
И это Попова наследство,
волшебную эту молву,
невнятную музыку детства
печалью своей назову!
Люблю я смычки лимитрофьи,
тоску канифоли сберечь –
Шопена лирический профиль,
певцов замогильную речь!
Вселенную снова облапив,
разбив элегический лед,
шеллачной пластинкой Шаляпин
из пышного гроба встает.
Люблю золотые раздоры,
разрядов тревожную грусть —
и весь этот Ящик Пандоры,
как в детстве, учу наизусть.
ОБРАЗ КОРАБЛЯ
Не призрак длинного рубля
влечет в далекие скитанья,
а некий блеск, земное таянье
и водный образ корабля.
Он где-то там – на грани вод,
описанный в житейских книгах,
он где-то там – на грани вод,
в атмосферических веригах
еще не узнанный – плывет.
Не призрак длинного рубля
меня влечет в простор стихии,
а подчиненный мусикии,
предвечный, как зрачки сухие,
морозный образ корабля.
Плыви. Отчаливай. Звени.
Томись в девическом законе
и в паруса на небосклоне
лазурь безумья заверни!
ТРЕЗВЫЙ КОРАБЛЬ
Нет, я не оклик чайки жалобный,
не опьяненный небосвод:
я волжский, рейсовый, трехпалубный,
я пассажирский теплоход.
Мне нипочем волны качание –
куда желанней и милей
трудолюбивое урчание
моих могучих дизелей.
Взойди смелей – я понесу тебя
сквозь сутки ясности и тьмы,
сквозь все хитрое плетенья сутеми,
от Углича до Костромы!
Мы, юные, не плещем плицами
былых фультоновских колес,
и перед нами, светлолицыми,
вовсю распахнут нижний плес.
И, меж водой и небом плавая,
как песня влаги и земли,
неспешно движутся кудрявые,
разлапистые Жигули.
Плыви за нами, теплоходами,
и за буксирами вослед,
и всей душою слейся с водами,
прозрачным стань, как звездный свет.
Ах, как теплы ночные поручни,
как звезд печальна череда,
как всё, что было горькой горечью,
уносит волжская вода!
Во мгле усеянная бликами,
светясь мирьядами огней,
уносит вдаль река великая всё,
что ты вымечтал над ней.
Мерцают свечки в звездных лапочках,
гудки заводят разговор,
и капитан в казанских тапочках
выходит в общий коридор.
И с каждым мигом всё знакомее
и всё родней наверняка
пунцовая физиономия
испытанного речника.
Неси меня, река великая,
влеки меня, моя земля,
сквозь мглу, усеянную бликами,
до астраханского кремля!
«Ни белила тебе не нужны, ни румяна…»
Ни белила тебе не нужны, ни румяна,
океанская глубь, синева океана,
где в неведомых недрах безмолвные рыбы,
где на пляжах нещедрых, – замшелые глыбы.
Не нужны ни румяна тебе, ни белила,
океанская небыль, подводная сила,
океанская небыль, океанская нежить,
не приходит волна плавники твои нежить!
ПЛАНЕТАРИЙ В ДЕКАБРЕ