Моисей Тейф - Песнь о братьях
1932
Песнь о братьях
Пер. Ю. Мориц
Давно кончилась война.
Минеры спасли город…
Стояла ночь. На флейте голубой
Весенний дождь в саду играл без денег,
Когда, сумев сработать головой,
Прибился к жизни розовый младенец.
Он плачет, морща губы, как старик.
Но чем его достоинство задето?
Мне кажется, он вдруг услышал крик —
Мой мертвый сын аукнулся из гетто.
Кровиночка, скажи мне, почему
Ты так орешь у жизни на пороге,
Как будто слышен уху твоему
Напевный ужас городской тревоги?
Что с городом? Что с ним произошло?
Кто возвратил сиренам ремесло?
Кто раскрутил над нами этот вой?
Так из костра кричит еще живой,
Так плачет зверь с жаканом в животе.
О, этот звук над крышей в темноте!
И черных репродукторов кульки
Роняют слов холодные куски:
«Внимание!
Тревога!»
В горле ком.
Старик с окаменелым языком.
Старуха с перекошенной губой.
И только дождик — с флейтой голубой.
Весна-царевна пела-ворожила,
Чтоб травкой пахло, чтобы сок — в цветке,
И трепетала голубая жила,
И человечек плакал на руке.
Он весь еще в ладони помещался.
Стучал горячей ноженькой не в такт.
Но белый свет в зрачках его вращался,
И сердце билось, точное, как факт.
Он пересек ту облачную пленку,
Границу бытия и забытья,
Тропинку от зародыша к ребенку,
От протоплазмы к собственному «я».
Не надо, я прошу тебя, не надо
Фальшивых песен, фамильярных слов.
Здесь боль и кровь, здесь жизни баррикада,
Та, на которой победит любовь.
Я знаю что к чему. Я знаю трепет
Мужчины, пожелавшего детей.
Нас крепко одиночество истреплет
Гигантскими набегами страстей,
Пока вскричишь: «Полцарства за ребенка!
За мальчика полцарства, за дитя!»
…На синих флейтах нестерпимо тонко
Дожди играют легонько, шутя.
И человек не услыхал сирены.
Он у крыльца больничного ходил
И мокрой веткой розовой сирени
По воздуху бессмысленно водил.
Да! Да! Да!
Это — он.
Невысокий, невзрачный, совсем не кудрявый,
Чуть сутулый, ничуть не пленительный парень, —
Таких не любит кинематограф.
Предки его обладали
Исключительным чувством юмора
И поэтому точно знали,
Что Моисей разгрохал свои скрижали
С явным пристрастием:
Богатым — «кради!», а бедным — «не».
О братья, расстрелянные и сожженные!
Ваш пепел давным-давно
Перешел на орбиту созвездий.
О скрипки, расстрелянные и сожженные!
Идя по городу, я бормочу ваш реквием.
Я бормочу ваш реквием,
Я слежу за орбитой пепла,
Я благодарен крышам из плесневелых плашек,
Где лепетали скрипки
И грохали молотки.
Я бормочу ваш реквием,
Я слежу за орбитой пепла.
Ты о розовую тучку
Вытри ноги у порога.
Для тебя включу я память
В сеть на двести двадцать вольт.
Файве, Файвеле, сегодня
Ты — герой моей поэмы,
Ты сирены не услышал,
Потому что этой ночью
Сын родился у тебя,
Потому что этой ночью
Пела флейта голубая,
И она таки напела
Сто мальчишеских имен.
Ты о розовую тучку
Вытри ноги у порога.
Для тебя включаю память
В сеть на двести двадцать вольт.
Через линзу расстояний
Ты увидишь все, что было:
Эти жесткие тужурки
И крутые сапоги.
Мы такие песни пели,
Мы такую правду знали,
Что горланили с порога:
— Левой!
Левой! —
«Левый марш».
Мы не ели и не спали,
В коже чертовой ходили.
Самокрутки из газеты,
Белых семечек стакан.
Мы такие песни пели,
Мы такую правду знали,
Что горланили с порога:
— Левой!
Левой! —
«Левый марш».
Набирая скорость света,
Скорость мысли набирая,
Наша молодость летела,
Кожу с фальши обдирая.
Но фашист в рубашке черной,
Окуная кисти в краску,
Ставил, ставил крестик черный
На белье, на танк, на каску.
Увлечен идеей черной,
Парень с профилем вестфальца
Обтирал рубашкой черной
Почернелый ноготь пальца.
И бальзам густой и черный
Опрокидывая в горло,
Он стучал по стойке черной
Так, как будто занял город.
Подмахнув строкою черной
Наше небо над границей,
Он ушел дорогой черной,
Чтобы черной стать страницей.
Черный, черный, черный, черный,
Он, как светопреставление,
Черный, черный, черный, черный
Шел на светопреступленье.
Я лежал во рву, как семя, —
Я не знал, дано ли выжить.
Мне дожди стучали в темя,
Чтоб из тела душу выжать.
А в лесу, каком — не знаю,
За тылами, за долами
Уцелела, как — не знаю,
Сказка с белыми крылами.
Я привстал на глине хлипкой,
В три погибели согнулся,
Я натужился и всхлипнул —
Я до сказки дотянулся.
Три зенитных батареи
Все навытяжку стояли,
Три зенитных батареи
По руке моей стреляли.
А рука моя, конечно,
И тянулась, и дрожала.
А в моей ладони грешной
Птица белая лежала.
Это я ее увидел,
Осторожно с ветки снял,
Но оставил, не обидел,
Ни за что не осмеял.
И бредет за мной она —
И не тень, и не жена.
Не сегодня, не вчера, не завтра,
Там, где нет концов и нет начал,
Лесом, полем в тридесятом царстве
Шел старик и посохом стучал.
А на круглом камне у дороги
Плакал мальчик лет семи-восьми.
— Что ты плачешь? Как тебе не стыдно?
Ты — мужчина. Вспомни, черт возьми!
И ребенок отвечал на это:
— Дедушка! Волшебник! Борода!
Часто ли с того, с другого света
В эту жизнь приходят поезда?
Онемел старик. Мороз по коже.
Он к таким вопросам не готов.
— Слушай, мальчик! Знаешь ли, похоже,
К нам оттуда нету поездов.
— Все неправда! Поезда приходят!
Я слыхал от бабушки самой,
Что в одном из них на верхней полке
Мой отец торопится домой.
— Я — волшебник, только дай подумать.
Мы ведь тоже не хватаем звезд.
Мы ведь только к слову «быль» от «небыль»
В самом узком месте строим мост.
— Не реви! Отец живой, — я видел.
Вон курган вдали похож на дом.
В нем — отцы, у них своя работа.
А семья, семья — она потом.
У твоей земли не все в порядке,
Горлом кровь и сердце — никуда.
Потому из этого кургана
К нам пока не ходят поезда.
— Что ты плачешь? Как тебе не стыдно?
Ты — мужчина. Вспомни, черт возьми!
А на круглом камне у дороги
Плачет мальчик лет семи-восьми.
Светает. Улица. Толпа.
Мерцают окна ртутью сизой.
Церквушка вдаль глядит с холма.
Озноб. Асфальта блеск росистый.
Худые руки старика.
Он волосат, как тело пальмы.
Его ремарка коротка.
Его движенья гениальны,
Поскольку он стоит во мгле,
Которая вот-вот взорвется,
Двумя ногами на земле,
Которая вот-вот взорвется.
И бороды его оклад —
Он равен радуге святого,
Поскольку под ногами склад,
Где бьют часы над ухом тола.
Еще безмолвствует подвал,
Где участь города решится,
И мины тихонький овал
Еще не думает крошиться,
Еще в земле трава торчит,
Еще о смерти думать дико,
А новорожденный кричит,
За нас кричит: нам стыдно крика.
О человек, всесильный и великий!
Моя загадка проще пятака.
Ни логарифмов, ни углов, ни линий
Не требует она от знатока.
Ты на один вопрос ответь немедля,
Того владыки имя назови,
Перед которым ты стоял, немея,
И объяснялся подлецу в любви.
Того владыки назови мне имя,
Перед которым, скованный как тень,
Ты унижался предками своими,
Гроша не стоя в ярмарочный день.
Кто в дом вошел, не пользуясь ключами
И на хозяев походя плюет?
О царь природы, почему ночами
К тебе в постель бессонница плывет?
Скажи мне, кто твое печалит утро
Командами: не двигаться! не сметь!
И ты глотаешь воздух так, как будто
К тебе любовью воспылала смерть,
И так идешь — как будто лед в ботинке,
И так живешь — как будто лед внутри.
Скажи мне, кто в бескровном поединке
Тебя убил — не раз, не два, не три?..
О, из какого мягонького воска
Тот призрак слеплен! Мнут его и мнут,
А он без артиллерии, без войска
Страну проходит в несколько минут.
Он тает и твердеет где придется —
На крыльях, на колесах, на парах,
На пятках и на цыпочках крадется.
Произнесем же это имя — Страх!
Он вцепился в горло города,
Как немецкая овчарка.
То ли жарко, то ли холодно?
О, как холодно! Как жарко!
Говор, топот ли, овация?
Утро заживо распорото!
Началась эвакуация
Небомбящегося города.
Все, что старо, все, что молодо,
С узелком из дома тянется.
Посреди такого города
Даже птица не останется.
Не война, не отступление,
Не пожарище, не голод.
Это светопреступление
Надвигается на город.
Помнишь? Черный, черный, черный,
Он, как светопреставленье,
Черный, черный, черный, черный
Шел на светопреступленье.
Ты о розовую тучку
Вытри ноги у порога.
Для тебя включу я память
В сеть на двести двадцать вольт.
Файве, Файвеле, послушай:
Ты — герой моей поэмы,
Ты и счастлив и несчастлив,
Потому что этой ночью
Сын родился у тебя.
Потому что этой ночью
Пепел первого ребенка,
Не покинувшего гетто,
Собран был и воскрешен.
Потому что этой ночью
Пела флейта голубая,
И она таки напела
Сто мальчишеских имен.
Потому что светлой болью,
Болью женщины любимой,
Пепел первого ребенка
Собран был и воскрешен.
Так лети вдоль серых улиц,
Чтобы смерть не повторилась,
Чтобы в розовое тельце
Не проникла синева.
Так лети вдоль серых улиц,
Чтоб земля остановилась,
Чтобы дрогнуть не успела
Там, над ними, синева.
Я тебя благословляю.
Я пришел тебя поздравить.
Я кажусь тебе огромным,
Потому что город пуст,
Потому что дверь закрыта —
Ни больницы, ни роддома,
Только вывеска большая,
А за нею — никого.
Я кажусь тебе огромным
Потому, что целый город
Взял и вышел на дорогу
И оставил нас вдвоем.
И тебе оставил вечность,
И оставил мне поэму,
Где играет на пороге
Дождь на флейте голубой.
Сияет день. А город тих,
Как будто все дела закончил.
Ни шума, ни речей людских
Нигде не слышно.
Рыжий пончик
В руке ребенка не зажат.
На улицах не дребезжат
Трамваи.
Школа не привыкла
К такой полдневной тишине.
И только рокот мотоцикла
Морозит кожу на спине.
Под городом смерть пересчитывает минуты,
Передвигая кости на своих костяных счётах.
Горожане ушли в лес. В городе пахнет ветром.
Из ворот горсовета вырывается мотоцикл —
Летит на всех парах!
А смерть на счётах ворожит,
Ее работу сторожит
Огромный пес по кличке Страх,
Противно пахнущая тварь.
И потому фруктовый ларь
Закрыт. И школа — на замке.
И город — в горестной тоске.
Он глух и нем, как будто он
Сегодня всех до одного
Отправил на войну, на фронт,
И все погибнут. Никого
Из тех, кто жил когда-то в нем,
Уже не сыщешь днем с огнем.
Скорей! Туда, где глубь черна,
Где смерть живет мечтой о тризне!
Он знал, минеру суждена
Всего одна ошибка в жизни.
Но эта страсть была сильней,
Чем тяга пьяницы к спиртному,
Но эта страсть была сильней,
Чем Страх, повыгнавший из дому
Сегодня женщин и детей.
Она была сильней и выше
И благородней всех страстей.
Рев мотоцикла…
— Ефим!!!
— Егор!!!
— Ты где пропадаешь? Ну, слава богу.
Едем! Я знал, ты не можешь уйти.
Все-таки это наш собственный город.
Я думаю, нам должно повезти. —
Рев мотоцикла…
Плачь, женщина! Все женщины земные
Родившие детей, печальтесь, плачьте!
Двух сыновей, в любви рожденных вами
Несет навстречу смерти
Мотоцикл.
Родившие детей, печальтесь, плачьте!
Нет ничего светлее этой смерти.
Нет ничего естественнее скорби
Живых по мертвым. Это человечно.
Да будет человечен человек!
Давным-давно в военном эшелоне
Они делили хлеб и кипяток.
Плачь, солнце! Птица, плачь на небосклоне!
Плачь, город! Плачь, трава, и плачь, цветок!
Давным-давно они лежали рядом
На летней, зимней — на любой земле.
В снегу, в дожде, в тумане и во мгле
По-человечьи кланялись снарядам,
Чтоб кровь не проступила на челе,
Поскольку смерть плашмя лежала рядом.
Плачь, солнце в небе, город на земле!
Давным-давно на той войне последней,
На той смертельно долгой, пятилетней.
Войне, в которой победили мы,
Два человека вечно были вместе,
Два человека землю рыли вместе
Весной, и летом, и среди зимы.
Печальтесь, плачьте, рощи и холмы!
Сейчас, пока, священно веря в чудо,
Летят навстречу гибели они,
О память, постарайся и верни
Издалека, из прошлого, оттуда
Безжалостные, яростные дни!
Из Ленинграда письма не шли…
Из Бухенвальда письма не шли…
Портной из Бобруйска исчез в душегубке,
Сдав на хранение рыжую скрипку.
Высокая женщина, в средней школе
Читавшая детям русский язык,
Упала на снег, обронив поневоле
Сто граммов хлеба и томик Блока.
Она умерла, не почувствовав боли…
Портной из Бобруйска, игравший на скрипке,
Не ведавший, что его ждет в душегубке,
И женщина в старой изношенной шубке,
Упавшая навзничь на улице снежной,
С лицом благородным, печальным, славянским,
Ни разу не виделись в жизни, конечно.
Зато сыновья, их мальчишки, их дети
К снегам прижимались рассыпчатым брянским,
Писали на стенах: «Проверено. Нету
Мин!» — и в конце восклицательный знак,
И три восклицательных знака: «Вернемся!!!»
Они воевали, они тосковали
По дому, по миру, по улицам детства,
По маме живой, по живому отцу.
Им поровну смерть на войне угрожала,
Их поровну жизнь на войне ограждала
От пули, от плена, от ран и увечий.
Один — синеглазый, другой — черноглазый,
Но каждый из них — это сын человечий.
Давно-давно на той, второй по счету,
На самой главной мировой войне
Один из них сказал другому: «Брат!»
Наверно, смерть тогда была так близко,
Что дружба стала степенью родства.
Сейчас, когда летят навстречу смерти
Во имя всех счастливых городов,
Во имя всех счастливых дней и лет,
Во имя всех счастливых звезд, галактик
Два человечьих брата,
Я стою среди земли, к вискам прижав ладони,
Нечеловечий сдерживая крик:
— Плачь, солнце! Птица, плачь на небосклоне!
Плачь, город! Плачь, дитя, и плачь, старик!
Предместье. Лес. Пришли войска.
Стоят саперы в отдаленье.
Подобно смерти промедленье.
Весна одета в облака.
Она печальна, как невеста,
Жених которой пал в бою.
Она, как Жанна д’Арк, отважна, —
Она готова на костер.
Она пришла сказать:
«О люди, Благословляю! Смерти — смерть!»
И вновь исчезла вдалеке.
Так исчезает песня в поле,
Слезу покинув на щеке
И в сердце — ощущенье боли.
Печальную песню исполнил лесам
На скрипке играющий ветер.
И вместе с лесами не плакал ли сам
На скрипке играющий ветер?
И плакала птица в проеме ветвей,
Услышав трагедию скрипки.
И плакали толпы идущих людей,
Услышав трагедию скрипки.
И плакали зерна, уткнувшись в поля,
И плакал младенец во чреве.
Седой негритянкой рыдала земля
И людям сказала во гневе:
— Вы слышите? Смерть по-кошачьи ползет,
Она ненавидит живое.
Не брезгает кровью и кости грызет —
Она ненавидит живое.
Я видела череп преступный ее —
Противного желтого цвета.
Я знаю преступные мысли ее —
Противного желтого цвета.
О вдовы и сестры, вяжите венки,
Двух братьев, мужей обряжайте.
Светлы ваши лики и руки тонки,
Идущих на смерть обряжайте!
Обряжайте идущих на подвиг смертельный
Не во имя высокой награды посмертной,
А во имя высокого предназначенья:
Жить городу, жить городам!
Жить народу, жить народам!
Жить стране и странам жить!
Подземный склад. Удушье. Тьма.
Мгновенной смерти закрома.
А наверху среди ветвей
Поет безумный соловей.
«О нахтигаль, мейн нахтигаль!»,
«О соловей мой, соловей!» —
Здесь напевал слащаво
Один фашистский офицер,
Подтянутый, прыщавый.
Где ты живешь? Кому поешь?
Довольны ли арийцы?
«О нахтигаль, мейн нахтигаль» —
О, ария убийцы!
«О нахтигаль, мейн нахтигаль» —
О, жажда территорий!
Оркестр в Майданеке играл
У входа в крематорий.
А на крыльце в стране чужой
Ты, мастер дел заплечных,
«О нахтигаль, мейн нахтигаль!»
Насвистывал беспечно.
Всегда охотой на людей
Ты был смертельно занят.
Всегда искусством грабежей
Ты был смертельно занят.
Хотел бы я теперь узнать,
Что делаешь на воле?
Министром стал? Попал ли в знать?
Какой ты в новой роли?
Какое сборище идей
В мозгу твоем толпится?
Под хор обугленных людей
Тебе спокойно спится?
Ты выполз. В сытости, в тепле
Живешь и смотришь в оба.
Закопана в чужой земле
Твоя глухая злоба.
Ты землю эту взять не смог,
Бежал — гремели кости.
Но ты оставил в ней комок
Своей смертельной злости,
Чтоб город, выживший тогда,
Исчез, как ветер, как вода,
Чтоб, наконец, он стал ничьим,
Поскольку он не стал твоим.
Ты раздвоился. Ты живешь
И на земле и под землей.
В одном обличье — пиво пьешь
И занимаешься семьей.
Политикой, веденьем дел.
В другом обличье — ты сидел
В земле и город сторожил,
Поскольку он работал, жил,
Ходил в кино, на стадион,
Стоял — не взорван, не сожжен!
И отворилась дверь.
В берлогу вошли братья.
Они осторожно идут в темноте.
Они осторожно идут в глубине.
Они схватят тебя за глотку
В то мгновенье, когда ты глотаешь водку
В память о той, мировой, войне.
Случалось ли вам когда-нибудь видеть,
Как мастер берет часовой механизм
И винтик за винтиком трогает глазом?
Не руками, а глазом? Именно глазом!
И каждый винтик беспрекословно
Отвечает ему на вопросы.
Тогда вы сможете представить себе,
Как тихо и медленно два человека
Шли вперед и щупали чрево смерти,
Глазами щупали чрево смерти,
Готовое город живой превратить
В дымящийся пепел.
Бочки с бешеным динамитом стояли,
Как банда головорезов.
Смерть дышала ровно и смрадно.
Минуты, вонзаясь одна за другой,
Покалывали корни зубов.
Да! Да! Да!
Небо смеялось и прыгало, как сорванец,
И солнце кувыркалось от счастья,
Когда солдаты услышали:
— Приготовиться!
Можете выносить.
Зазвенел трамвай зеленый,
Зашумел автобус красный,
Жизнью весело запахло
На бульваре, в переулке,
В тупике.
Улыбается старушка,
У нее в узле подушка,
У нее ключи от дома
Крепко сжаты в кулаке,
А за пазухой — щенок.
Голос диктора спокойно
Извещает в третий раз,
Что опасность миновала,
Что окончена тревога.
По домам!
Катят матери младенцев
В полированных колясках,
В центре города торгует
Продуктовый магазин.
Всё как было!
Но когда открылись окна
И хозяйки молодые
Всё на место положили
И цветам сменили воду, —
Грянул гром!
Шепот, ропот, рокот —
Колесом по улицам:
— Говорят,
Всё вынесли…
— Говорят,
Всё погрузили…
— Говорят,
На машины с песком…
— Говорят,
Два друга…
— Говорят,
Два брата…
— Решили проверить…
— Спустились…
— Нашли…
— Глубоко в земле…
— Наверно, спешили…
— Когда вынесли…
— Говорят, минеру суждена
Всего одна ошибка в жизни…
Печальную песню исполнил лесам
На скрипке играющий ветер.
Но вместе с лесами не плакал ли сам
На скрипке играющий ветер!
И плакала птица в проеме ветвей,
Услышав трагедию скрипки.
И плакали толпы идущих людей,
Услышав трагедию скрипки.
Тревога минует — и спят города.
Я счастлив, что сладко им спится.
Над ними летает ночная звезда —
Далекая синяя птица.
Стучит путешественник пальцем в окно.
Иду открывать. В коридоре темно.
— Вы кто? — вопрошаю с порога в упор.
— Я — Сказка! — ответил таинственный хор.
Не сегодня, не вчера, не завтра.
Там, где нет концов и нет начал,
Лесом, полем в тридесятом царстве
Шел старик и посохом стучал.
А чуть позади — волк и овца.
А посередке — дитя без отца.
Видят они: из высоких ворот
Медленно, скорбно выходит народ.
Два гроба, два тела несут высоко.
— Кого провожаете так далеко?
— Лучших из нас и погибших за нас!
Кланяйся, путник, дитя и овца!
Проводам этим не будет конца.
— Люди! Несете венки на руках,
А что написали на этих венках?
— «Человек человеку — брат!»
Снег идет… Дождь идет…
Из ворот народ идет…
Если увидишь, за ними иди!
Снега белее старик впереди.
А чуть позади — волк и овца.
А посередке — дитя без отца.
Идет сынок,
Несет венок.
Черным и белым.
По черному белым:
«Человек человеку — брат!»
1959–1961