Сергей Петров - Избранное
7 января 1973
("Аз усумнитель есмь. Попробуй-ка, сомни")
Аз усумнитель есмь. Попробуй-ка, сомни
в комок, зажми в кулак метрическую справку
и дни горбатые, как спину, гни да гни!
А если вздумается, отдохни,
пристроясь на кладбищенскую травку.
Зима болит, как зуб с огромною дырой,
зима валит морозней доброй шубы,
и ноет голый дуб над черною норой,
и потчует беда забавой в зубы.
Клянусь, что дальняя любовь благоуханна!
А рядом сыплется рождественская смерть.
Шертую я во имя Бога-хана,
но мне не по шерсти такая шерть.
И так и сяк верчу в когтях присягу
кровавой грамотой баскачьего ума.
Пока присяду вскачь, а там и вслепь полягу,
перекрестясь сумнением. Эхма!
7 января 1973
САМОПОЗНАНИЕ
Я жизнь, как небылицу, наваракал
в стихах. А рядом черный телефон
уселся на столе и, как оракул,
прокаркал: ---!
А я не По, не умник и не сноб
(Аристофана нету в телефоне).
По мне уже бежит познания озноб.
Аврора нежная восходит в синей вони.
Стучат отчеты, четким строем сводки,
как сапоги, шагают по мозгам.
И груда пепла рядом, как Пергам.
И десять чистых рюмок водки
идут ко мне походкой мюзик-холльной,
дают хвататься за хрустальный стан
и подносить к устам рукой невольной,
паломницею по святым местам.
Стучат отчеты и поют доклады,
как длинные ручьи, где мертвая вода.
Хромые боги всеземной Эллады
протягивают в уши провода.
Я жил в обнимочку с душой-дикаркой,
но смылась стервочка в какой-то институт.
Ты, ворон-телефон, сиди и каркай
про страсти там и про мордасти тут.
Пес человеческий, а все-таки не лаю
и не скулю. Я всех собак добрей.
Поехать, что ли, в гости к Менелаю
иль Одиссея встретить у дверей?
Я, слава Богу, был великий недоумок
и жил, за косы душу теребя.
Но заплясал во мне десяток нежных рюмок,
и я заржал, как жеребя.
Как сапоги, в четыре четких стука
в мозги вошла великая наука.
Меня не стало: я познал себя.
7 мая 1973
("На Московском ходит Вася")
На Московском ходит Вася.
Звезды на небе густы.
Парк Победы, раздавайся!
Раздвигай свои кусты!
Страсти некуда деваться,
страсть ворчлива, как свекровь.
Томка – добрая деваха,
может выдержать любовь.
Ну, а как пойдут потомки?
Ведь в потемках не видать.
И проходит страх по Томке,
как большая благодать.
Темный час – нам тень от вальса,
а объятья так просты!
Парк Победы, раздавайся!
Раскорячивай кусты!
14 июля 1973
("Я голой памятью сижу в своем уме")
Я голой памятью сижу в своем уме,
как в банной кадке поддавая пару,
и смерти говорю, как медленной куме:
с тобой не стану париться на пару,
но чист к тебе приду я, как евангелист.
Ты мне в диковинку, но и в досаду.
Так что ж пристала ты, как банный лист
к склонившемуся над судьбою заду?
И каждый день живет без долга и без денег,
а тело – переметная сума,
и сад в окне торчит, растрепанный как веник,
и как закат горит румяная кума.
И только кислый квас еще остался в жбане,
а каждый поцелуй – подобие глотка,
и всё же парюсь я с кумой в предсмертной бане,
и капли – как на гроб удары молотка.
7 декабря 1973
ЧЕТВЕРТАЯ РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ФУГА
Благоволение? Желание добра?
Когда любой из глаз – зловонная дыра?
Бездонная! Ну нет, на дне одной из впадин
я вижу, Вечный Жид до жизни смертно жаден.
Таскает Дед Мороз подарочный мешок,
а елочка в руке как пышный посошок.
Глаза наведены, как пушки для салюта,
снег кучами валит дешевле серебра,
и звезды сыплются – стеклянная валюта,
и фейерверк из глаз взлетает люто.
Благоволение? Желание добра?
Мир по пояс стоит в миру и в мире,
как ель в сугробе. Душно в декабре,
не думается что-то о добре.
И пестрый клич размазан на трактире:
Ура! Свобода, равенство и братство...
Святая Троица! Ну а внутри
кричат не раз, не два, не три
под самым носом у больной зари:
уродство, шкода, казнокрадство,
ядоточение, ехидство и злорадство –
и громче всех: "А, черт тебя дери!"
Горит вино, со зла синеет нос,
и всех багровый Дед Мороз
дерет как сидорову козу.
И тут уж, Господи, указу нет морозу.
И рубит стужа крепче топора.
Благоволение? Желание добра?
Молчит в лесу несытый хор зверей,
и свечки обгорают по привычке.
Синеет мальчик у больших дверей,
а девочка всё зажигает спички.
Засоня, Господи, еси, а не хозяин,
не видишь на своем дворе окраин
и мажешь миром по губам,
закатывая в море доннер-веттер.
А сам поешь: "O, Tannenbaum,
Wie grün sind deine Blätter!"
Скажи-ка, что это? Нужда? Юдоль? Игра?
Benevolentio? Желание добра?
Я сторож твой и дворник, Дед Мороз,
и вырос из сугроба – как вопрос.
Передо мной лежит природа, что колода.
И где тут, прости Господи, свобода,
когда и жид, и русский, и немчин
ступить не могут шагу без причин?
А равенство? Не явно ли давно,
что может быть одно говно
и то лишь самому себе равно?
А братство? Или ты забыл, хозяин,
как братца укокошил Каин?
Как громыхнула среди райска дня
завистливая братня головня?
Нет, братство – каинство и окаянство,
а я тебе нимало не Боян,
не вещ и мороком великим обуян,
я вижу зиму как большое пьянство,
и сам ты, Боже, расписной буян.
А я? Я Дед Мороз. Но к стуже я привыкну.
А ты покуда жив, – ступай отсель.
Не то тебя, лихую сатану,
я по сусалам садану,
не то тебя я так, пропойцу, чекалдыкну,
что сляжешь в гроб, как в чертову постель.
Ночь с 24 на 25 декабря 1973
ИСТИНА
(фуга)
Я усумняюсь. Стало быть, мое сумненье есть.
Огромное, как Бог, оно во мне забилось,
а стадо истин дымом заклубилось
и мельтешит. Домой. И не забылось,
что вечер на часах, что стало ровно шесть.
И вечер мне как выбор спозаранья.
Овечья истина или баранья,
а выбирай – ведь надо пить и есть.
Пить молочко, есть и мясцо и брынзу,
и быть в овечьей шкуре, словно волк,
и жизнь употчевать, как нищебродку-грымзу,
не зная, есть ли в хлебосольстве толк.
А толки что? Толкучка, барахолка.
А смыслы? Только квантики зари,
и я им горб, загривок или холка.
Так пожалейте святочного волка,
который как пузырь надут внутри.
Чужая истина – погаже принужденья,
чужая истина – как суд и осужденье,
и от нее укроюсь дома я.
Пусть вчуже истина моя и заблужденье,
зато как нежное гнездо – моя!
В сумнении всё истинно. Всех истин
не соберу я в логово свое.
Над ним как липа я и лично многолиствен,
хотя с меня дерут и лыки, и корье.
Молчи, рогатая трагедия пролога!
Лети и лопайся, пузырь-аэростат!
Я сам себе изба, нора или берлога
в кругу дымящихся – ах, без призора! – стад.
В сумнении всё истинно. Без Бога
ни до порога. Сломанный, из лога
выходит вечер, мой же супостат.
Всё истинно. Когда-то или где-то
как дата стану, может быть, и я.
А нынче в сумерки и в черный дым одета
бобыличья усадьба бытия.
Горит нутро. Я изблевал сужденье.
Всё стало истинным – до наважденья!
И я в дыре-норе засел шишом.
Пусть вчуже истина моя и заблужденье,
зато родная, рядом, нагишом,
моя! Родимая! Чего же больше нужно?
Я с ней по-своему, на свойский лад живу.
Но горе истине, которая наружна,
подобно ловчей зла, и всеоружна,
и пуще смерти станет наяву.
Любая истина своей природой суща,
любая истина уже по корню иста.
А я как волк и как медвежья пуща,
и вся моя погудка многолиста.
Любая истина в нутро ушла по корни,
как в землю. Присосалась – ах! – к нутру.
И высосет меня. Но стану ли покорней,
когда мозоли на башке натру?
Над пущей ночь стоит, как богомолка,
и пуще молится, и ломятся мольбы.
Так пожалейте маленького волка
в охапке встрепанной судьбы!
Я перебрал давно свой род звериный
по косточкам. Игрушкой заводной
валяюсь по-хозяйски под периной
с великой девкой – истиной родной.
(На кой же ляд ей нежиться одной?)
Она – моя! И ей потребны ятра
(в какого бога уродится плод?)
(кто уродился, тот всегда урод).
И я бегу как темный лес – с театра
в дремучий зал, на тьму голов.
Всё истинно (как горький рев ослов).
Так неужель я тоже правдослов?
И мычутся умы с повышенным давленьем,
идут болеть, не зная за кого.
И наступает лес огромным представленьем,
и дремлет зал. А лесу каково?
Не затяну ни в обод, ни в ремень я
поехавшего пуза-колеса.
Избави, Господи, меня от современья!
Нашли на волка темные леса!
Я с горя всё сожру. И правды мне натерли
мозоли на глазах – и плачет желчью злость.
Я истинку пустил не на простор ли?
Но горлинкой она застряла в горле.
Ведь в каждой истине своя бывает кость.
Недолго истиной и волку подавиться
(и станешь просто зверем без лица).
Уж лучше быть веревочкой да виться
вкруг горя до собачьего конца!
А лисья истина скромна, хитра, зубаста,
по снегу чистому волочит вольный хвост.
Но щелкну на нее я сразу: Баста!
Неси несчастного куренка на погост!
(Иль ты не истина, а попросту лобаста?)
И сам пойду и стану пред курганом,
где идолам, как сонным господам,
на капище пресветлом и поганом
свои слезинки лапами подам.
Они блестят как истинки. Ей-право!
Их можно вставить в перстеньки,
в глаза чужие, в Божии деньки.
А зверская душа да будет им оправа!
Нет, Бога из зубов не оброню,
такого теплого куска мясного
(помилуй, Господи, мя снова!).
А человек, булатный, харалужный,
во всей подлунной (как во всей поддужной)
кулачным сердцем бьется о броню.
И кулаком в сердцах (стучит по чуду),
и выставил лицо что красное крыльцо.
Я на зуб пробую бессчетную кольчугу
и разгрызаю каждое кольцо.
В сумнении всё истинно. Всё может
и быть, и статься. Ну, а кем я прожит?
Что истина моя под самый сон подложит,
русалка, кумушка, ворожея?
Она, как навью кость, меня, мусоля, гложет
всю жизнь – да так, что спросишь: Где же я?
1973