Елизавета Полонская - Стихотворения и поэмы
Книгу «Новые стихи» отметили в «Литературной газете» разгромной, но объективной, не ставившей спецзадачи дискредитировать автора, рецензией Льва Длугача[88]: «В книге Полонской стихотворение “Памяти Сергея Кирова” набрано курсивом и поставлено впереди и вне всех разделов. Это дает право думать, что в идейном и художественном смысле оно определяет последний этап творчества Полонской. Однако причитав весь сборник стихов, приходишь к заключению, что стихотворение “Памяти Сергея Кирова" самое слабое из всего, что помещено в этой слабой книге». Отметив, что «литературный стаж Елизаветы Полонской лишает ее права на какое бы то ни было снисхождение», Длугач делал жесткий вывод: «И как бы мы ни расценивали то, что сделано Елизаветой Полонской в прошлом, как бы ни определяли ее удельный поэтический вес, такие стихи не могли появиться в результате серьезной работы». Сегодня уже не узнать, приходило ли в голову рецензенту, что, хлестко критикуя книгу со стихами, воспевающими великого вождя, он мог заработать читательский донос, ничего хорошего ему не сулящий… Разумеется, в «Новых стихах» было и несколько (если быть точным — четыре) вполне достойных стихотворений, но, увы, не они определяли лицо книги…
Вакханалию террора конца 1930-х Полонская пережила мучительно и о том «садовнике» больше не писала…
Со времени прихода нацистов к власти в Германии она переводила стихи немецких поэтов-антифашистов, подружилась с теми из них, кто перебрался в СССР; писала собственные стихи о Европе, охваченной предчувствием большой крови. Вскоре едва ли не вся Европа оказалась под сапогом нацистов. Воспоминания о годах парижской молодости делали для Полонской еще более мрачным ощущение общеевропейскою пожара:
Пылают Франции леса,
Дубы Сен-Клу, узорчатые клены,
Густые липы Севра и Медона,
Ваш черный дым встает под небеса…
(«Дубы Сен-Клу»)
Эти стихи напечатали нескоро (ставшая явной в 1939-м смена Сталиным политического курса сделала едва ли не все антифашистские стихи Полонской непечатными в СССР). Илья Эренбург, вырвавшийся из оккупированного Парижа, прочел их в рукописи весной 1941-го, когда был в Ленинграде и, как никто, смог почувствовать их горечь…
Из шестой книги стихов «Времена мужества» (1940) практически все антифашистские стихи цензура удалила, существенно исказив и замысел книги, и картину поэзии Полонской той поры. Лишь один намек на мировой пожар, гуляющий по Европе, уцелел в опубликованном стихотворении «Домик в городе Пушкине» (май 1940), где речь шла о летней жизни ленинградских писателей, весь день сидящих в Доме творчества за письменным столом:
Но на переломе ночи
Радио врывалось в уши,
Выли города и страны:
«SOS! Спасите наши души!»
…………………………………
И, сойдясь наутро к чаю
В светлой комнате балконной,
Каждый день мы находили
Карту мира измененной.
С той поры Полонская писала о том, что волновало ее лично — о войне, о тревоге за бойцов на советско-финском фронте, где гибли тысячи и тысячи молодых ребят, о судьбе друга, застрявшего в Париже и рвавшегося оттуда… Отдала она дань также историко-биографическому жанру, написав поэму о Тарасе Шевченко «Портрет» (обычно и особенно в послевоенное время в этот сомнительный, в частности для поэзии, жанр уходили те, кто не хотел или не мог писать о реальной современности).
Отдельно скажем о стихотворении (Полонская предпочла не называть его поэмой) «Правдивая история доктора Фейгина», написанном после вступления Красной Армии в Восточную Польшу. Эта военная операция производилась в сентябре 1939-ю в соответствии с тайным протоколом к пакту Молотова — Риббентропа, вслед за оккупацией гитлеровцами Западной Польши. В СССР поход живописался как освобождение братских украинского и белорусского народов от ига буржуазной Польши. Полонская написала о другом: о судьбе еврейского населения «освобожденных» районов — оно действительно подвергалось в довоенной Польше откровенной дискриминации, а приди туда немцы, было бы на корню уничтожено, так что Красная Армия фактически его спасла. При этом Полонская, конечно, ни слова не сказала о том, что ожидает еврейское население в части Польши, оккупированной Германией. Правда, еще не были известны факты и подробности того, как немцы реализовали свои планы услужливыми руками тамошнего населения (через два года это повторилось на территории Украины и Прибалтики). Ну и понятно, что о судьбе самого польского населения после «братского» раздела его страны соседями не было ни слова тоже.
Возможно, по всему по этому «Правдивую историю доктора Фейгина» из книги «Времена мужества» не убрали. Но уже после 1940 года ее в СССР ни разу не печатали по совершенно другой причине: из-за политики неприкрытого госантисемитизма (еврейская тема стала запретной в стране и напрочь ушла из стихов Полонской, оставшись предметом ее невеселых раздумий и переживаний[89]).
Самая тональность ее поэзии изменилась, освободившись от прежнего «пафоса силы», от резкой определенности и радикальности поэтического высказывания. Избавившись от некоторой сухости, тон стихов ее стал мягче, хотя острота зрения и слуха не стерлись, жизненные интересы не оскудели. Лучшие ее стихи по-прежнему отличала незаемность мысли; дерзости в них с годами поубавилось, но диктовало их всегда подлинное чувство…
В Отечественную войну Елизавете Полонской, как и большинству населения, пришлось хлебнуть немало: ее сын (он закончил Ленинградский электротехнический институт перед самой войной) воевал с первого дня, после тяжелого ранения снова вернулся в армию и довоевал до Победы; саму Полонскую вместе с матерью эвакуировали на Урал, когда к Ленинграду подходили гитлеровцы.
Много таких, как и я, по земле нашей бродит,
Дом потерявших, нашедших убогий приют —
Ночи не спят, по утрам на дорогу выходят,
Слушают радио, ходят на станцию, ждут…
(«Русскую печь я закрыла, посуду прибрала…»)
Летом 1945-го в Перми (тогда Молотов) вышла ее тоненькая (в пятьдесят страничек) «Камская тетрадь». Она начиналась строками о Ленинграде: «Простимся надолго, мой город родной…». Весной 1944-го Полонской удалось вернуться домой:
Я гляжу в исхудалые лица,
В их морщины и синие тени,
Я читаю отваги страницы
И страницы тяжелых лишений.
(«Здравствуй, город, навеки любимый…»)
Началась «мирная» жизнь. Сразу мосле войны умерла нежно любимая мама. Предстояло беспросветно черное, сталинское, восьмилетие. Зарабатывать удавалось печатанием переводов (знание языков и европейская культура выручали)… На какое-то время она стала даже руководителем секции переводчиков в Союзе писателей. Иногда работа переводчика доставляла радость, как, скажем, в 1946-м, когда повезло — переводила Юлиана Тувима. стихи которого любила; переводя, сверяла со своими детскими вое поминаниями о Лодзи:
И чем-то волнует меня до слез
Слепота твоих окон голых,
И улиц твоих коммерческий лоск,
И роскошь с грязным подолом…
(«Лодзь»)
Страшный 1949-й обошел Полонскую стороной (второй раз повезло…). Жизнь проходила, проходила как во сне…
А может быть — заснешь…
И молодость приснится:
И полетишь, как птица, —
Как хорошо! Ну что ж…
А может быть, — уснешь
И страшное приснится:
Измученные лица
Друзей умерших… Что ж!..
(«А может быть — заснешь…»)
Следующая книга стихов вышла в 1960-м.
9. Проталины оттепели (1954–1966)
С «оттепелью» Елизавета Полонская обрела какое-то дыхание, зрение и слух ее не притупились. Среди послевоенных немало стихов о горечи потерь, но больше всего — о природе, людях, музыке, воспоминаниях. Это лирические стихи, в которых изредка сквозь откровенный привкус печали просвечивает сарказм. Каждое лето она проводит в полюбившейся ей Эстонии (в Эльве), дружит с Юрием Лотманом, ценит местных жителей — работящих, не болтливых и не любопытствующих. Конечно, сказать, что благодушно радуется жизни, не замечая ее несообразностей, будет неверно:
Никто тебя задеть не хочет.
Живи средь мира и покоя.
Но всё хлопочет, всё хлопочет
Громкокричатель над тобою.
И льются из него потоки
Речей о дружбе лучезарной,
Высокой мудрости уроки,
Обрывки пошлости вульгарной…
(«На отдыхе»)