Елизавета Полонская - Стихотворения и поэмы
(«Как можно прошлое любить…»)
В промежутке между сдачей книги «Года» в издательство и ее выходом из печати — а именно, 1 декабря 1914 года, — в Смольном был застрелен С. М. Киров, и началась совсем другая жизнь, когда каждый последующий день был страшнее предыдущего. В потоке потрясенных откликов на ошеломившее страну преступление напечатали и стихотворение Елизаветы Полонской «Памяти Сергея Кирова» («Ленинградская правда», 8 декабря). В нем одной строчкой поминалась «убийцы зловещая тень», в другой говорилось о рабочем чертеже нового мира, залитом кровью убитого, были слова о волне печали, гнева и ярости народа, а заканчивалось все по уже сложившемуся стандарту и звучало как хорошо выученный урок:
На площади Красной, в кремлевской стене,
Ты в будущее войдешь.
По-сталински строят в моей стране,
И ленинский в ней чертеж.
Массовые аресты начались сразу, 1 декабря, а 16-го арестовали Зиновьева с Каменевым, обвинив их в преступлении, к которому они не имели никакого отношения. Из Ленинграда началась массовая высылка бывших участников левой оппозиции и прочих «нежелательных элементов». Можно представить, в каком смятенном состоянии существовала Полонская…
Так называемая «литературная жизнь», понятно, продолжалась, и 8 июня 1935 г. газета «Литературный Ленинград» отметила книгу стихов «Года» развернутой рецензией М. Гутнера. Речь в ней шла не столько даже о новых стихах, включенных в книгу, сколько обо всем поэтическом пути автора (это ведь было первое «Избранное» Полонской). Зачином статьи служил критический аккорд: «В “Годах” поэтический путь Е. Полонской выглядит куда более прямым и гладким, чем он был на самом деле», — потому-то работу поэта критик рассматривал в полном объеме текстов первых ее книг. Гутнер отметил, что в «Знаменьях» Полонскую «очень многое роднит с лирикой “Цеха поэтов”, отражающей в своей примитивной вещности стремление замкнуться в четырех стенах комнаты», и что «мотивы “рода”, “родных вещей” “голого” биологического человека в поэзии Е. Полонской появляются не случайно. И биологический “род” и “тело” <…> — это лирический оплот против “разбушевавшейся стихии революции”». Далее рецензент перешел к сборнику «Под каменным дождем». «Любопытно, — сокрушенно констатировал он, — что “гражданский стих” Е. Полонской не имеет ничего общего с поэзией революционных демократов; по своему нарочито архаическому обличью он близок политической лирике Тютчева <поэт тогда числился в монархистах — Б. Ф.>». Далее Гутнер обратился к «Упрямому календарю». Причины его очевидных неудач рецензент усмотрел в том, что «Е. Полонская видела совершенно извращенно в нэпе полосу серого прозябания и не могла по-настоящему нащупать своей поэтической темы в гуще повседневной советской действительности». И даже ее новая лирика показывает, заметил он, что «Е. Полонская скрывается в лирическую тему, как в наглухо закрытую комнату». Статью, конечно, нельзя было назвав разбойной (напостовцы писали куда как круче), но времена изменились (вес и значение обвинений повысились) и. несмотря на прозвучавшую мельком комплиментарную фразу о поэте с большой поэтической культурой», Полонской дали понять, что никаких прежних литзаслуг за ней больше не числят.
После столь жесткой проработки она растерялась; сохраняя интерес к темам общественного звучания, пыталась писать по-новому, отчего стихи только теряли и в форме, и в содержании, становились советскими, то есть по существу — никакими. Разумеется, это шло в такт потоку политических событий.
Наиболее грустное впечатление производит пятая книга Полонской «Новые стихи 1932–1936». Само название говорило читателям и критикам, что здесь только новые ее стихи, непохожие на старые, и шпынять автора за прежнее творчество теперь уже нельзя. Политически время сохраняло жуткий градиент. «Новые стихи» подписали в набор 2 августа 1936-то, в пору больших тревог и полной неизвестности, чего ждать дальше, а в печать их подписали 17 января 1937-го, когда «убийц Кирова» уже расстреляли, готовились новые процессы и волна террора набирала запредельные обороты…
«Новые стихи» открывались стихотворением «Памяти Сергея Кирова». К 1937 году уже сложилась традиция, обязательная для ленинградских поэтов, непременно включать в свои новые книги стихи памяти Кирова — они есть и во «Второй книге» Заболоцкого (1937), кончавшейся — «Горийской симфонией» о вожде, что не уберегло поэта от ареста…
«Додумать не дай…», — молил судьбу в стихотворении 1938 года Илья Оренбург (жить и работать с реальным пониманием кошмара, происходящего на родине, было самоистязанием). В написанных на переходе от оттепели к застою мемуарах «Города и встречи» Полонская, когда речь зашла о тридцатых и сороковых годах, призналась: «…Я слепо верила Сталину — в его справедливость и непогрешимость»[84] — действительно, врожденный сарказм в безумную эпоху массового террора не защитил ее от всеобщего дурмана (что, возможно, спасло ей жизнь; сделанная же ею оговорка — «мало понимая в политике» — сомнительна, но вряд ли лукава[85])…
В паре ее стихотворений книги 1937 года возникало имя и даже «образ» вождя:
Мы выверим все детали
И каждого сердца стук,
И примет работу Сталин,
Наш первый политрук.
«Новые стихи» закрывались стихотворением «Садовник», и читатели мгновенно догадывались, о каком заботливом садовнике идет речь в этом многословном сочинении:
Мудрым глазом следит за ростком неустанный садовник,
Он дает ему воду и тень, и в мороз закрывает рогожей,
Охраняет от птиц и мальчишек худых молодые побеги,
Против жадных червей известковые смеси готовит
И вредителей сада преследует сам беспощадно…
От зари до заката хлопочет садовник, и ночью не спит он,
Все-то думает: как там в саду? Как растет деревцо молодое?
Сегодня, в лучшем случае, это воспринимается как издевка, но тогда…
Сейчас нелегко себе представить, как тогда жили люди. Полонская знала, что должна содержать семью; но ведь помимо литработы были еще и писательские собрания, где «братья-писатели» запросто и враз могли тебя съесть со всеми потрохами…
В стихотворении «Сыну» (1935) она так уговаривала себя:
Да, в девятнадцатом, а не в двадцатом веке
Я родилась в Варшаве, в царстве Польском,
На улице с названьем «Новый Снег».
Чадили керосиновые лампы,
Достраивали рельсовую конку,
И девушки, причесанные гладко,
Из дома убегали самовольно
Учиться на неведомые курсы.
Тебе, конечно, это непонятно.
Приходишь с комсомольского собранья
И, наскоро глотая суп семейный,
Включаешь радио рассеянным движеньем
И погружаешься в «Вопросы ленинизма»[86].
А между тем уже «по Коминтерну»[87]
Передают последний съезд советов,
И слышно — председатель Совнаркома
Дает отчет перед рабочим классом,
И слушают его заводы и колхозы
По всем семи республикам Советов.
И, может быть, сейчас в предместий Берлина
Иль где-нибудь в Варшаве, на Налевках,
Немецкий или польский комсомолец
Наушники с оглядкой надевает,
Настраиваясь тайно на Москву.
Тебе, конечно, все это понятно —
По-настоящему живем мы в Новом Свете
Мы сами строим этот Новый Свет.
И от работы сразу отрываясь,
Ты говоришь внезапно: «Слушай, слушай». —
А в рупоре спокойный, твердый голос
По адресу фашистов произносит
Убийственный, но вежливый абзац.
Уговаривать себя удавалось, думая, что, несмотря на полный разгром оппозиции, которая, может быть, была не во всем права, в стране все же построена тяжелая индустрия, создано необходимое вооружение, и армия защитит ее от угрозы нападения фашистской Германии (это опровергли уже первые месяцы Отечественной войны). А любимый сын растет, учится, он идейный комсомолец — хочешь не хочешь — это морально давит на мать, она боится даже легким сомнением усложнить, а прямым разномыслием и вовсе исковеркать ему жизнь…
Что говорить, творческий спад в стране, парализованной всеобщим страхом, был не индивидуальным, а всеобщим: эпоха террора не может располагать к раскованному творчеству. К тому времени страх Полонской имел уже солидный стаж… В тридцатые и сороковые годы топор висел над ее головой денно и нощно. По счастью, мало кто знал, что Елизавета Полонская (она в свое время никому этим не хвасталась) — это Лиза Мовшенсон, бывшая ученица расстрелянных Зиновьева и Каменева. Ей, в самом деле, повезло: уцелеть в такой мясорубке…