Борис Слуцкий - Лошади в океане
Тридцатки
Вся армия Андерса — с семьями,
с женами и с детьми,
сомненьями и спасеньями
гонимая, как плетьми,
грузилась в Красноводске
на старенькие суда,
и шла эта перевозка,
печальная, как беда.
Лились людские потоки,
стремясь излиться скорей.
Шли избранные потомки
их выборных королей
и шляхтичей, что на сейме
на компромиссы не шли,
а также бедные семьи,
несчастные семьи шли.
Желая вовеки больше
не видеть нашей земли,
прекрасные жены Польши
с детьми прелестными шли.
Пленительные полячки!
В совсем недавние дни
как поварихи и прачки
использовались они.
Скорее, скорее, скорее!
Как пену несла река
еврея-брадобрея,
буржуя и кулака,
а все гудки с пароходов
не прекращали гул,
чтоб каждый из пешеходов
скорее к мосткам шагнул.
Поевши холодной каши,
болея тихонько душой,
молча смотрели наши
на этот исход чужой,
и было жалко поляков,
детей особенно жаль,
но жребий неодинаков,
невысказана печаль.
Мне видится и сегодня
то, что я видел вчера:
вот восходят на сходни
худые офицера,
выхватывают из кармана
тридцатки и тут же рвут,
и розовые
за кормами
тридцатки
плывут, плывут.
О, мне не сказали больше,
сказать бы могли едва
все три раздела Польши,
восстания польских два,
чем
в радужных волнах мазута
тридцаток рваных клочки,
покуда, раздета, разута
и поправляя очки,
и кутаясь во рванину,
и женщин пуская вперед,
шла польская лавина
на английский пароход.
Себастьян
Сплю в обнимку с пленным эсэсовцем,
мне известным уже три месяца,
Себастьяном Барбье.
На ничейной земле, в проломе
замка старого, на соломе,
в обгорелом лежим тряпье.
До того мы оба устали,
что анкеты наши — детали
незначительные в той большой,
в той инстанции грандиозной,
окончательной и серьезной,
что зовется судьбой и душой.
До того мы устали оба,
от сугроба и до сугроба
целый день пробродив напролет,
до того мы с ним утомились,
что пришли и сразу свалились.
Я прилег. Он рядом прилег.
Верю я его антифашизму
или нет — ни силы, ни жизни
ни на что. Только б спать и спать.
Я проснусь. Я вскочу среди ночи —
Себастьян храпит что есть мочи.
Я заваливаюсь опять.
Я немедленно спать заваливаюсь.
Тотчас в сон глубокий проваливаюсь.
Сон — о Дне Победы, где пьян
от вина и от счастья полного
до полуночи, да, до полночи
он ликует со мной, Себастьян.
Как убивали мою бабку
Как убивали мою бабку?
Мою бабку убивали так:
Утром к зданию горбанка
Подошел танк.
Сто пятьдесят евреев города,
Легкие
от годовалого голода,
Бледные
от предсмертной тоски,
Пришли туда, неся узелки.
Юные немцы и полицаи
Бодро теснили старух, стариков
И повели, котелками бряцая,
За город повели,
далеко.
А бабка, маленькая, словно атом,
Семидесятилетняя бабка моя
Крыла немцев,
Ругала матом,
Кричала немцам о том, где я.
Она кричала: — Мой внук на фронте,
Вы только посмейте,
Только троньте!
Слышите,
наша пальба слышна! —
Бабка плакала и кричала
И шла.
Опять начинала сначала
Кричать.
Из каждого окна
Шумели Ивановны и Андреевны,
Плакали Сидоровны и Петровны:
— Держись, Полина Матвеевна!
Кричи на них. Иди ровно! —
Они шумели:
— Ой, що робыть
З отым нимцем, нашим ворогом! —
Поэтому бабку решили убить,
Пока еще проходили городом.
Пуля взметнула волоса.
Выпала седенькая коса,
И бабка наземь упала.
Так она и пропала.
Лошади в океане
И. Эренбургу
Лошади умеют плавать,
Но — не хорошо. Недалеко.
«Глория» по-русски значит «Слава», —
Это вам запомнится легко.
Шел корабль, своим названьем гордый,
Океан старался превозмочь.
В трюме, добрыми мотая мордами,
Тыща лошадей топталась день и ночь.
Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!
Счастья все ж они не принесли.
Мина кораблю пробила днище
Далеко-далёко от земли.
Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.
Лошади поплыли просто так.
Что ж им было делать, бедным, если
Нету мест на лодках и плотах?
Плыл по океану рыжий остров.
В море в синем остров плыл гнедой.
И сперва казалось — плавать просто,
Океан казался им рекой.
Но не видно у реки той края.
На исходе лошадиных сил
Вдруг заржали кони, возражая
Тем, кто в океане их топил.
Кони шли на дно и ржали, ржали,
Все на дно покуда не пошли.
Вот и все. А все-таки мне жаль их —
Рыжих, не увидевших земли.
В Германии
Слепые продавцы открыток
Близ кирхи, на углу сидят.
Они торгуют не в убыток:
Прохожий немец кинет взгляд,
«Цветок» или «Котенка» схватит,
Кредиткой мятою заплатит,
Сам сдачи мелочью возьмет,
Кивнет и, честный, прочь идет.
О честность, честность без предела!
О ней, наверное, хотела
Авторитетно прокричать
Пред тем, как в печь ее стащили,
Моя слепая бабка Циля,
Детей четырнадцати мать.
Бухарест
Капитан уехал за женой
в тихий городок освобожденный,
в маленький, запущенный, ржаной,
в деревянный, а теперь сожженный.
На прощанье допоздна сидели,
карточки глядели.
Пели. Рассказывали сны.
Раньше месяца на три недели
капитан вернулся — без жены.
Пироги, что повара пекли, —
выбросить велит он поскорее,
и меняет мятые рубли
на хрустящие, как сахар, леи.
Белый снег валит над Бухарестом.
Проститутки мерзнут по подъездам.
Черноватых девушек расспрашивая,
ищет он, шатаясь день-деньской,
русую или хотя бы крашеную,
но глаза чтоб серые, с тоской.
Русая или, скорее, крашеная
понимает: служба будет страшная.
Денег много и дают — вперед.
Вздрагивая, девушка берет.
На спине гостиничной кровати
голый, словно банщик, купидон,
— Раздевайтесь. Глаз не закрывайте, —
говорит понуро капитан.
— Так ложитесь. Руки — так сложите.
Голову на руки положите.
— Русский понимаешь? — Мало очень.
— Очень мало, — вот как говорят.
Черные испуганные очи
из-под черной челки не глядят.
— Мы сейчас обсудим все толково.
Если не поймете — не беда.
Ваше дело — не забыть два слова:
слово «нет» и слово «никогда».
Что я ни спрошу у Вас, в ответ
говорите: «никогда» и «нет».
Белый снег всю ночь валом валит,
только на рассвете затихает.
Слышно, как газеты выкликает
под окном горластый инвалид.
Слишком любопытный половой,
приникая к щелке головой,
снова,
снова,
снова
слышит ворох
всяких звуков, шарканье и шорох,
возгласы, названия газет
и слова, не разберет которых, —
слово «никогда» и слово «нет».
Месяц — май