Марина Саввиных - «ДЕНЬ и НОЧЬ» Литературный журнал для семейного чтения N 11–12 2007г.
В этот приезд в Петербург у меня было две заботы: устроить свои занятия — первая, а вторая, едва ли не большая, — устроить занятия по пению своей сестры…
Когда сестра приехала в Петербург, у нее уже был обширный репертуар, хотя она нигде еще не училась пению, и все это исполнялось смело, с задором, талантливо. Я же чувствовал себя в положении блудного сына, поскольку не только сбежал 2 года назад от Балакирева, но даже ни разу ему не написал, и теперь не знал, как опять приступить к нему.
Выждав дней пять-шесть, я решил послать на разведку отца и с волнением ждал, что выйдет. Прошло около часу, вдруг — звонок. Уже из передней мы услышали голос: «Саша, Маруся, живо собирайтесь к Балакиреву!» Как, что, почему? Его окружили и засыпали вопросами. Случилось же вот что.
Когда отец позвонил Балакиреву и просил доложить, он слышал, как в соседней гостиной кто-то очень громким голосом произносил его фамилию. Войдя в гостиную, где находилось очень большое общество, он не успел еще даже представиться Балакиреву, как последний, выступив вперед, приветствовал его таким образом: «Скажите, пожалуйста, уж не отец ли вы той феноменальной девицы Олениной, что на днях была у Юлии Федоровны Платоновой и о которой в нашем кружке сейчас только и речи? Где же она? Здесь?» И затем вдруг добавил: «Может быть, вы также являетесь отцом того даровитого юноши, что года два назад от меня бесследно сбежал? Так и он здесь? И не он ли был с сестрой у Платоновой?» Отец подтвердил, добавив, что я не решаюсь явиться, чувствуя свою вину. «Ну что за вздор. Вы знаете что, сделайте нам величайшее удовольствие: ведите их обоих сейчас же сюда, немедленно».
И вот отец явился за нами. Наскоро мы собрались и помчались.
Ну, а что же сама виновница этого переполоха? Вот как описывала впоследствии Мария Алексеевна эту судьбоносную для нее встречу.
Из неизданной книги М. А. Олениной-Д'Альгейм «Сновидения и воспоминания»:
Этот вечер и был моим дебютом в Питере и моим первым знакомством с членами «Могучей кучки». Все они были в сборе, кроме, конечно, Мусоргского и Бородина, умершего зимой. Балакирев встретил нас очень радушно.
— Не споете ли нам что-нибудь?
— С большим удовольствием, — отвечаю я и иду к роялю. Саша садится мне аккомпанировать, а сам ни жив ни мертв, так взволнован, попав сразу в среду им обожаемых композиторов. Я же никого ясно не вижу, да и не гляжу ни на кого. Балакирев потихоньку спросил, не могу ли я спеть что-нибудь Чайковского. Увы, я пела только одну его вещь, да и нот этих не захватила.
Затем хозяин позвал нас ужинать. Милий Алексеевич посадил меня по правую руку, между собой и Стасовым. Последний все неистовствовал и повторял: «Мария Алексеевна, вы наша надежда». И только Чайковский был рассеян и малоразговорчив. Видно было, что в этом кружке он не свой
Надо ли говорить, какой мощный творческий заряд дало юной певице благословение таких признанных корифеев, как Стасов и Балакирев. Дружбу, трогательное внимание и опеку последнего она пронесет потом через многие годы. Но нужно также признать, что и сама Оленина оказалась сущей находкой для «кучкистов», чью камерную музыку в ту пору никто практически не исполнял, по крайней мере, публично. Косвенное подтверждение тому мы находим у Александра Оленина, будущего композитора и фольклориста, который на правах старшего брата вводил 17-летнюю сестру в музыкальный мир Петербурга.
Я не знал, кто в Петербурге считался тогда лучшим преподавателем пения, да и не стремился это узнать. По мне лучшим должен был быть тот, кто признавал Балакирева, Мусоргского, — вот и все. Став на такую позицию, я настаивал, чтобы сестра начала занятия с Юлией Федоровной Платоновой, что работала над ролью Марины Мнишек под руководством самого Мусоргского. Родители да и сестра предоставили мне в этом деле в некотором смысле решающий голос.
И вот мы отправились к ней втроем — я, сестра и тетушка Екатерина Александровна, жившая с нами. Звоним. Нас принимают очень радушно. Узнав, что мы деревенщина, Платонова старается ободрить сестру.
«Ну, спойте что-нибудь, ведь вы можете что-нибудь спеть?» Я ей шепнул, и она запела «Истомленную горем» Кюи.
…Смотрю на Платонову — она в полном изумлении: «Откуда вы это знаете? И как спето! Ну, еще что-нибудь!» Тут сестра спела «Озорника» Мусоргского и что-то Балакирева. Тут уж удивлению и восторгам Платоновой не было границ. Она кинулась обнимать сестру и все повторяла: «Вот подите, все это никем не признается, отвергается, а там, где-то в глуши, зреют силы, для которых и это знакомо». Затем бросилась показывать портреты Мусоргского и других, все с подписями, клавир Бориса, ей подаренный автором, и долго, долго не могла успокоиться.
Занятия у Платоновой позволили молодой певице получить в руки живую ниточку, протянувшуюся от ее педагога к самому Мусоргскому, чья музыка постепенно, но властно отвоевывает все большее место в ее сердце. Не ирония ли, что именно тот член «Могучей кучки», который сыграет впоследствии такую выдающуюся роль в ее судьбе, в жизни с ней разминулся? И лишь в своем творчестве она сумеет наверстать этот горький пробел.
А между тем отношение к Мусоргскому, в силу особой новизны и необычности его музыки, было в ту пору далеко не однозначным. Даже в среде ближайших его единомышленников-«кучкистов». Вот что рассказывала Олениной несколько лет спустя другой ее замечательный педагог — Александра Николаевна Молас, свояченица Римского-Корсакова, практически единственный интерпретатор вокальной камерной музыки Новой русской школы в 80-е годы.
[Из воспоминаний Олениной-д’Альгейм]
Тогда уже вышла партитура «Бориса Годунова» с новой оркестровкой Римского-Корсакова, и Балакирев сказал так о новой оркестровке «Бориса»: «Она совершенно была излишней, оркестровка автора несравненно лучше подходила к его народной драме. Римскому можно извинить — у него такая многочисленная семья». Милий Алексеевич был не без юмора, не злого, но все же довольно язвительного, да и себя не всегда щадил.
Александра Николаевна негодовала на своего зятя: «Никогда эта партитура не войдет в мой дом!» Она много рассказывала нам о последних тяжелых годах Мусоргского, о критике всеми его товарищами его творчества, о полном непонимании того, что он сочинял тогда и об его окончательной размолвке с ними. Вспомнила она, как Мусоргский, очень их семью любивший, сидел раз с ними вечером за чайным столом, и заслышав в прихожей голоса двух кучкистов и не зная, как избежать встречи с ними, вдруг поднял скатерть и быстро спрятался за стол! Александра Николаевна поскорее увела новых гостей в другую комнату, чтобы Мусоргский мог уйти из дома.
Я пела ей «Детскую», и она мне сказала, что я дала ей понять, чего хотел от нее Мусоргский: «Он желал, чтобы, слушая его „Детскую“, люди не просто смеялись, но были тронуты, а я никак не могла его понять хорошенько». То, что она так откровенно дала предпочтение моему исполнению, меня очень тронуло, и я рассказала, что один из французских композиторов, Александр Жорж, заявил: «Когда я слушаю о Мишеньке в углу, у меня невольно слезы навертываются на глаза».
* * *Хотя уроки у Молас оказывали самое благотворное влияние на становление молодой певицы, в ней постепенно зреет тяга к расширению ее музыкальных горизонтов. И когда сестра Варя по приглашению дальних родственников решает ехать во Францию учиться там живописи, Мария не без колебаний тоже порывает с родными пенатами и едет с сестрой в Париж, чтобы завершить там свое музыкальное образование. Она еще не знает, что Франции на целых десять лет суждено стать ее второй родиной и потом еще дать приют уже на старости лет.
Здесь она пережила и свое второе рождение как концертная певица. И рождение, надо сказать, очень своеобычное. Потому что с первых же самостоятельных шагов она вместе с мужем, Пьером д`Альгеймом, отважно решается знакомить европейскую публику с творчеством совершенно неведомого для нее да и у себя-то на родине мало кому известного русского композитора. Это были уникальные в своем роде «конференции о Мусоргском».
В лице Пьера (Петра) д‘Альгейма, дальнего своего родственника, полурусского-полуфранцуза, Мария Алексеевна обрела не только верного спутника жизни, но и единомышленника, товарища по искусству, самозабвенно увлеченного новыми художественными идеями, так полно воплотившимися в творчестве их общего кумира. Так называемые «конференции о Мусоргском» были по существу лекциями-концертами — совершенно необычной для того времени формой музыкального просветительства, где муж в своем вступительном слове как бы подводил слушателей к восприятию непривычного для них образного мира русского гения. Ну, а жена, соответственно, призвана была все это «озвучить», вкладывая всю силу души и таланта в исполняемые ею произведения.