Евгений Витковский - Век перевода (2006)
Чудесный улов рыбы
Словно рыбак, влекущий сети с уловом,
Столь тяжелым, что их не поднять из воды,
Так влачу я сердце мое, полное скорби,
Это полное тысячью болей живых, словно тысячью рыб
Серебристых, сверх меры тяжелое сердце.
С трудом я влачу сквозь соленую влагу времен,
Тяжело и блаженно. Господи, не Твое ли
Пребывание в яслях убогих, гостеприимных
Возбуждает прилив, затопляет берег судьбы,
Не Твоей ли радости море, встающей, растущей,
Лишенной причины, — глубже, чем всякая скорбь:
Бездонное, глубже глубин, столь глубокое, что
Даже стройный ныряльщик, отчаянья чистый адепт,
Дна никогда не достигнет. Не достигнет его и другой,
Тот, кто движим горячкой изнурительного состраданья,
Не достигнет самоубийца, — и страх ни один не достигнет,
Из тех, что волчьим оскалом нашим собратьям грозят,
Страх матерей, сыновей, палачей и казнимых;
Не достигнет поток нескончаемой крови, который
Именуется нами «История». Войнам его не достичь
И отчаянью пленных, надежда которых иссякла.
Не достигнут и те, что трепещут, о праве крича,
Что струнами послужили раскованной неправоте,
Не достигнет испуг, наполняющий души до края,
Не достигнет последнее сетованье человека,
Что звучит над его неудавшейся, скомканной жизнью.
Ибо, Господи, струи любви Твоей суть превращенье
Страданья людского в мировой океан состраданья;
Поднимается влага, подступает к поющим устам,
И в чуть брезжущем свете пришествия Твоего,
Многократно дробясь, умножаясь в сладости слез,
Нашим очам предстает это дивное море.
ИОГАННЕС БОБРОВСКИЙ{30} (1917–1965)
Новгород в 1941 году
Монастырская церковь
Зачем идешь ты этою лестницей,
где каждый шаг тем глуше под сводами,
чем выше ты по ней восходишь, —
ты замедляешь стопы в смятенье.
Что ни стена — то лики старинные,
их взор суровый просто ли выдержать?
Нет, сотни взоров! Так беги же или
смотри на одни ступени.
И вот, пройдя сквозь сумерки вязкие,
где стены, мнится, сомкнуты наглухо,
ты взгляд подымешь — и увидишь:
лучик спасительный бьет сквозь купол.
Кремль
Несокрушимый холм над рекой взнесен,
несущей воды тяжкие в озеро, —
а как безжалостно блистает
злато крестов, куполов и кровель.
Не зрит слепой, как тени надвинулись,
колокола глухому не слышимы,
он и молитвам внять не может,
что возносились в простор веками.
Но всё затихло. Голосом бронзовым
звучит угроза из-за реки порой
да ночью видится сиянье
горних лампад, что людьми забыты.
Вечер
Прошу вас нынче, строфы Алкеевы,
подать мне меру, ибо уста мои
речей взыскуют, — близок вечер,
требуя слов беспредельно ясных.
Но где найти их? День завершается,
клоня чело в потемки багровые;
здесь — грань для взора. Полыханье
огненных стен, что встают в закате.
Где сердце ныне? Где обрести уста?
Смогу ль услышать песню ответную?
Лиши купола огнем объяты;
словно молитвы, кресты пылают.
Новгород в 1943 году
Монастырская церковь
О Троица! Взыскуют троичности
апсиды три. В четверосогласии
апостольски восходят главы,
чтоб увенчаться крестом срединным.
Столпа четыре высятся, будто им
всю тяжесть мира должно поддерживать, —
их не соединяют дуги,
но средокрестье меж ними зримо.
Провалы окон, двери — в зияниях,
нет крыши, клонится колоколенка;
стоит, одним дождем омытый,
древний сосуд благодати Божьей.
Вечер
Подобен берег лестнице взорванной;
развалин груды к влаге спускаются,
пылая белым, красным. Башня.
Зелень разбитой церковной кровли.
Кустарник буйный — как предсказание
своей же смерти. Вот и седой поток
вступает в озеро, как море,
столь же зовущее взор скитальца.
Туда, где взгляд не скован границами,
где ночь молчит и в день превращается,
где сердцу место есть. Лишь месяц
мерзнет серпом над равниной хладной.
На реке Великой
Вдали паромщик виден расплывчато,
голубоватой далью оправленный,
как бы в театре. Цвет медовый
под облаками течет по краю.
Так нежен пламень под синевой небес.
Всё вдаль уходит, ветками тальника
надежно скрыто. Лишь во мраке
черпает ведрами воду кто-то.
И сквозь листву подлеска вздымается
луны огромный шар, ярко-огненный,
пугливый. На ветру усталом
резко и долго кричат вороны.
ХАЙНЦ ПИОНТЕК{31} (1925–2003)
Унесенные ветром
Под подошвами нашими — ветер.
В затылок нам дует ветер.
Голос того, кто рядом, неводом снега накрыт.
Мы сложили в мешки серебро, сухари и вышли за дверь.
Ночь засверкала; безоружные, мы бросились к стойлам
и — прочь по дорогам, спасаясь от полчища крыс.
Рваная жесть и холод: страна побежденных.
Мы медленно двигались. Девушка проскользнула
между спиц колеса. Слепой на веревке брел за добрыми людьми,
не выдержал и возопил к небесам: где мы, где мы?
Нам приходится ждать на распутьях.
У нас никаких документов.
Кто-то садился и умирал — с горя, что лошадь пала,
другой спокойно и молча вытягивался под брезентом.
А когда мы цепочкой переходили встреченный мост,
мы смотрели на вмерзших в лед, зеленых, словно парящих.
Солнце было как сито, за караваном
оставались следы несмываемой тишины,
открытый ветрам окоем, где мы ночевали, пропал;
засыпает лишь тот, кто не боится погони.
Нельзя зажигать огня.
Нельзя покидать строй.
Крикнули мне: «Расскажи! Мы почти не знаем о тех,
кто в апреле блаженного века отправился в путь,
чтобы державы свои — двенадцать посохов дикости — вновь
основать на земле,
расскажи о костях на наших погостах!»
Я ответил им: «Этот народ шел в блаженные земли,
но не нашел их и где-то в пустыне погиб».
— Лжешь, нашел! Это сладкие земли меж девственных чащ и ручьев!
Мы отыщем, отыщем нашу былую отчизну».
Мы гнемся под легкою ношей.
Наша пища — птицы и снег.
Наши отряды редели и тени сужались.
Исчезали один за другим. Восход — словно пламенный миф —
угасал позади толпы. Был он только печалью
и над пустыней летящим пеплом, и темен, как в древние дни.
По внезапно догнал нас кто-то усталый, ведший ребенка.
Он был в военном мундире, совсем полинявшем,
отца-старика он нес на плечах.
И затеплился лепестками неведомой розы.
Мы придем к укрепленному городу через ветра.
Мы на скалах отыщем покой.
ВАЛЕРИЙ ВОТРИН{32}
ФИНЕАС ФЛЕТЧЕР{33} (1580–1650)
Божественный друг
I Я ль, Господи? Твой взгляд,
Глагол Твой — неужели мне?
Слова любовь сулят?
Ужель душа моя в огне
Сих взоров страстных, этих жарких глаз?
Что? В круг меня объятья заключают?
Я ли трудов Твоих алмаз?
Глум чужд Любви, чист Правды глас.
О, как дрожу я: веру страх сменяет:
Я б верил, но нет сил: страсть эта изумляет.
II Вот, черен я как ночь,
Как ад; чернее меня нет.
Твой блеск не превозмочь;
Светило — тень Твоя; но свет
Живет ли с тенью? Движутся ль навстречь?
Ей! тьма Ты, я же свет, — луч сможет мой
Мглу Твою адскую прожечь.
Веди со мною только речь.
Я маем делаю декабрь сырой,
Дай Твою ночь — я обращу ее зарей.
III Я мертв и погребен,
Склеп мой, взгляни, — во мне самом,
Трудягою рожден,
Я сам себе служу рабом.
Свобода, жизнь, — но вольности ль любить
Неволю, смерть? Сам вольность я — сцепил,
Чтоб расцепить, с собой скрепить:
Мое ярмо легко носить.
Погибшая душа, родник Твой хил:
Со мной почий, чтоб жить; я жить в Тебе почил.
Литания